СМЕРТЬ СЁРА
Винсент Ван Гог прибыл в Париж в субботу утром 17 мая 1890 г. Он выбрал этот день для того, чтобы брат смог провести с ним воскресенье. После бессонной ночи, встревоженный тем, что Винсент настоял на поездке без провожатого, Тео отправился встречать его на вокзал, а затем привез в свою новую квартиру в Сите Пигаль на Монмартре.
Там впервые Винсент увидел своего маленького племянника и невестку. Жена Тео впоследствии рассказывала, что ожидала встретить больного и была удивлена, увидев, что художник — человек „сильный, широкоплечий, со здоровым цветом и веселым выражением лица; весь вид его выдавал твердую волю... Он абсолютно здоров, он выглядит гораздо лучше, чем Тео", — такова была ее первая мысль. 1
В течение трех дней, которые художник провел у брата, разговор ни разу не заходил о лечебнице для душевнобольных. Винсент был в радостном настроении и в первый день встал рано, чтобы посмотреть свои картины: в таком количестве он их никогда прежде не видел. Квартира Тео была заполнена ими; они висели на всех мало-мальски подходящих стенах, а большая часть их — без рам — была сложена под кроватями и прочей мебелью. Последние теперь разложили на полу, чтоб их удобнее было рассматривать.
Винсенту Ван Гогу сразу же очень понравилась жена Тео, и он был счастлив, что брат и она так подходят друг к другу. Шурин Тео, его старый друг Андрис Бонгер, пришел навестить Винсента, а вслед за ним явились еще многие посетители. Несомненно, к Ван Гогу заглянул папаша Танги; зашел, вероятно, Лотрек, а также Камилл Писсарро с сыном Люсьеном. (Писсарро пригласил Тео и его маленькую семью провести неделю после троицы у него в Эраньи.) Очевидно, Винсент повидался также с Гийоменом и Госсоном и договорился с обоими об обмене картинами. Но он не встретился с доктором Гаше, обычно проводившим конец недели со своими детьми в Овере. Удивительно, что не встретился он и с Бернаром, хотя тот жил тогда в Ванве, предместье Парижа. Винсент, видимо, даже не сообщил Бернару о своем приезде, и это означало, что он больше не хочет встречаться с ним.
Возможно, Бернар слишком импульсивно реагировал на письмо Ван Гога, упрекавшего его в религиозном мистицизме, и этот ответ охладил дружеские чувства Винсента. Бернар переживал в то время период фанатической религиозности, и Винсент не слишком стремился вступать с ним в споры на эту тему.
Гоген, так восхищавшийся картинами Ван Гога у „Независимых", вернулся в Бретань, но Тео бесспорно рассказал Винсенту о планах Гогена: один изобретатель, встретившийся художнику на Всемирной выставке 1890 г., обещал ассигновать определенную сумму для того, чтобы Гоген мог вторично отправиться в тропики. Тео довольно скептически относился к этому проекту, поскольку изобретателю до сих пор не уплатили за патент, но Гоген был готов ехать, как только будет заключена сделка. „Тогда я поеду на Мадагаскар, — сообщил он Тео, — куплю там маленькую хижину и сам расширю ее; ведь я же искусный скульптор. Буду жить как первобытный крестьянин. Не заботясь о деньгах, я смогу отдаться своему искусству так полно, как не мог еще никогда. За 5000 франков я отдам [изобретателю] тридцать восемь полотен, из которых четырнадцать находятся у вас; когда придет время, их надо будет отослать ему вместе с пятью керамическими горшками. Сумма эта невелика, но я надеюсь, что за время моего отсутствия вы сделаете все возможное, чтобы продать другие мои картины... Рассчитываю прислать вам с Мадагаскара новые красивые вещи, выполненные очень тщательно, так как там у меня каждый день будут бесплатные модели. Я не буду писать много, но то, что я сделаю, будет крепко спаяно, совершенно". 2
А пока что, несмотря на радужные мечты о будущем, Гоген продолжал вести жалкое существование в Ле Пульдю. Тео, видимо, рассказал Винсенту, как он счастлив, что Гоген снова покинул Париж. „Его пребывание у Шуффенекера не приносит ему пользы; фактически он там не работает, в то время как Бретань вдохновляет его". 3
Несмотря на огромное желание Винсента увидеть последние работы Гогена, у него не нашлось времени зайти в галерею Тео и посмотреть их.
Несомненно, он рассчитывал сделать это, когда на несколько дней приедет в Париж из Овера. Но он посетил Салон — поскольку это нельзя было откладывать — и пришел в восторг от большой композиции Пюви де Шаванна. (Она произвела сильное впечатление и на Гогена.) По поводу этой композиции он написал своей сестре Вил: „После того как долго смотришь на нее, возникает такое чувство, словно ты становишься свидетелем полного и сознательного обновления всего, во что ты можешь верить, чего можешь желать. Удивительное и удачное сочетание далекой древности с резко выраженным модернизмом!" 4
Винсент, по-видимому, побывал также на выставке японского искусства в Школе изящных искусств, но отказался от мысли написать вид книжной лавки в Париже, освещенной газовым светом, с выставленными в витрине разноцветными книжками.
Ван Гог не смог выдержать в Париже больше трех дней. После долгого уединения в Сен-Реми эти суматошные дни показались ему особенно длинными, и порою он чувствовал, что у него начинает кружиться голова. Шумная жизнь столицы, оживленный обмен мнениями с друзьями, эмоциональное напряжение и множество забегавших на минутку посетителей — все это, как он и предвидел, оказалось ему не по силам, и в среду 21 мая он с радостью уехал в Овер.
Овер на Уазе мало изменился с тех пор, как Писсарро, Сезанн и Гийомен писали там в начале 70-х годов, после франко-прусской войны. И теперь он немногим отличался от деревни: крытые соломой домики, немощеные сельские улицы и лишь кое-где несколько неуклюжих современных дач. Протянувшийся вдоль дороги, параллельно руслу спокойной Уазы, городок этот лежит между берегом реки, скрытой деревьями, и невысоким холмом, с вершины которого видна с одной стороны прелестная долина Уазы, а с другой — необъятная, засеянная пшеницей равнина. Трехэтажный дом Гаше расположен на одном из самых высоких мест и почти вдавлен в холм, возвышающийся сразу же за ним. Если не считать старой приземистой церкви, он — самое высокое сооружение в Овере.
Первое впечатление Винсента от Овера было не таким ошеломляющим, как от Арля, но он, вероятно, иного и не ожидал.
„Овер очень красив, — писал он Тео в день своего приезда. — Здесь, между прочим, много соломенных крыш, что уже становится редкостью... Это спокойная, красивая, подлинно сельская местность, характерная и живописная." 5
Доктор Гаше отвел художника в гостиницу, где тот должен был платить 6 франков в день, но Ван Гог нашел, что это слишком дорого. Вместо этого он предпочел остановиться у Раву, напротив скромной маленькой оверской ратуши и получил там комнату с пансионом всего за три с половиной франка в день. Он был уверен, что сможет создать в Овере достаточное количество картин и оправдает свои расходы.
По поводу доктора Гаше Винсент сообщил следующее: „Он произвел на меня впечатление человека довольно эксцентричного, но его врачебный опыт несомненно помогает ему сохранять равновесие, нейтрализуя нервное расстройство, которым он страдает по меньшей мере так же серьезно, как я... Дом его набит старым-престарым почерневшим хламом. Исключение — лишь картины импрессионистов." 6
Подытоживая, Винсент писал Тео о Гаше: „Впечатление он на меня произвел скорее благоприятное... Я верю, что мы станем друзьями и что я напишу его портрет." 5
Доктору Гаше было тогда за пятьдесят, и человек он в самом деле был обаятельный и эксцентричный. Ярый республиканец (Третьей республике еще не было двадцати лет), дарвинист, вольнодумец и социалист, он с юности был связан с миром литературы и искусства. Он знавал Курбе и Шанфлери, так же как и Виктора Гюго, дружил с граверами Бреденом и Мерионом (которого он навещал и до его болезни, и в последние годы, когда тот находился в сумасшедшем доме) и часто посещал различные парижские кафе, где собирались Мане и его друзья. В их обществе он любил беседовать на свои излюбленные темы о гомеопатии, кремации, свободной любви и т. д. Друзья его не возражали против этих бунтарских мыслей, но многих из них возмущала его мания обращать всех в свою веру. Так, Гаше склонен был вовлечь всех своих знакомых в „Общество взаимного анатомирования".
Он долго старался получить согласие Ренуара, объясняя ему, какой жизненно важный интерес представляет для антропологии изучение сердца и мозга художника.
Доктор был также убежден, что наука дает ему возможность безошибочно предсказывать обстоятельства смерти любого человека, и широко использовал этот свой пророческий дар. К счастью, предсказания его редко сбывались. Некий друг Ренуара, осужденный доктором на смерть в возрасте двадцати пяти лет от ужасной болезни костей, мирно дожил до девяноста лет.
Дом Гаше был заполнен не только картинами его друзей импрессионистов, которые он либо покупал, либо получал в виде платы за медицинскую помощь (Ренуар подарил ему портрет восхитительной молодой натурщицы), но и разнородной коллекцией, которую Винсент назвал „старым-престарым почерневшим хламом". Помимо этого, в доме Гаше нашла себе убежище масса всевозможных животных: дюжина кошек, несколько собак, цыплята, кролики, утки, голуби, павлин, черепаха и старая коза, пугавшая посетителей и соседей.
Доктор Гаше оказался человеком весьма гостеприимным.
„Я чувствую, — вскоре написал брату Винсент, — что, посещая его дом, смогу каждый раз делать не слишком плохую картину, а он намерен и дальше приглашать меня к обеду по воскресеньям или понедельникам. Но как ни приятно работать там, завтраки и обеды с ним — тяжелое испытание для меня. Этот превосходный человек не жалеет усилий и готовит обед из четырех-пяти блюд, что страшно вредно и для него, и для меня". Затем он добавлял: „Дом его... набит, как антикварная лавка, вещами не всегда интересными. Впрочем, несмотря ни на что, в этом есть своя хорошая сторона, так как в доме всегда можно найти подходящие вазы для цветов или вещи для натюрмортов". 6
Винсент также сообщал брату, что в доме доктора ему особенно понравилась „Обнаженная женщина на постели" Гийомена. Картина висела без рамы, и Ван Гог упрекал своего нового друга, что тот не оформил должным образом такое прекрасное произведение искусства. Гаше обещал заказать для картины раму, но, видимо, не очень торопился сделать это.
В Овере и его окрестностях все знали Гаше, человека среднего роста, летом всегда носившего синий альпаковый редингот или плащ и белую фуражку с кожаным козырьком. Зимой он надевал меховую шапку и пальто с меховым воротником, а дома неизменно ходил в темно-красном халате. Его длинное лицо было примечательно своим широким лбом, синими глазами, горбатым носом, узким ртом и выдающимся подбородком, но главным образом бросались в глаза густые рыжеватые волосы. Ходили слухи, что он красит волосы, но они всегда сохраняли тот же пламенеющий цвет. Один из друзей доктора называл его не иначе, как „доктор Шафран." 7
Гаше не практиковал в Овере, но иногда лечил друзей — так, например, в последние годы жизни пациентом его был Домье, живший неподалеку в Вальмондуа; лечил он и бедняков крестьян. Несмотря на то что он занимался общей медициной, диссертацию он написал на тему „Природа меланхолии", и она была защищена на медицинском факультете университета в Монпелье. В Монпелье Гаше встречался с Альфредом Брюйя, другом Курбе и соседом Базиля, тем самым Брюйя, чьей коллекцией восхищался Ван Гог во время своей кратковременной экскурсии с Гогеном. Долгий разговор о Брюйя и его картинах и тот факт, что Гаше разделял восторг Ван Гога по отношению к Монтичелли и Милле, помогли растопить лед между художником и доктором.
Не удивительно, что странная личность доктора Гаше произвела такое сильное впечатление на Винсента, что он сразу же преисполнился желанием написать его портрет. Вначале оба они, по-видимому, наблюдали друг за другом со смешанным чувством любопытства и благожелательности, но вскоре оно уступило место взаимному пониманию. Винсент почувствовал в докторе Гаше неясную грусть и покорность судьбе, и эти качества привлекли его: он всегда предпочитал натуры, склонные к меланхолии, людям самоуверенным и несдержанным.
Гаше посмотрел те немногие картины, которые захватил с собой Винсент, и они ему понравились; новые знакомые обстоятельно поговорили об искусстве; доктор откровенно описал Винсенту его состояние, — фундамент дружеских отношений был заложен.
„ Доктор кажется мне человеком чрезвычайно разумным, — писал Винсент Тео после первых дней пребывания в Овере, — но говорит, что профессия сельского врача повергает его в такое же отчаяние, как меня — моя живопись. На это я ответил ему, что буду очень рад поменяться с ним профессиями. В общем, я думаю, мы кончим тем, что станем добрыми друзьями. Между прочим он сказал мне, что если моя меланхолия, или как там она называется, станет для меня нестерпимой, он сможет кое-что предпринять для разрядки напряжения, и просил меня быть абсолютно откровенным с ним. Конечно, может наступить момент, когда я буду нуждаться в нем, хотя пока все идет хорошо. И мое состояние может даже улучшиться. Я до сих пор думаю, что заболел просто из-за южного климата и возвращение сюда само по себе излечит меня". 8
В письме к матери, написанном несколькими днями позже, Винсент подытоживал события последних недель: „Я снова очутился среди живописцев, еще раз ринулся в сражения и споры, а главное, получил возможность работать в узком замкнутом кругу художников; все это отвлекло меня и оказалось целительным в том смысле, что симптомы моей болезни, которые, в известной степени, являются мерилом моего состояния, за последние дни окончательно исчезли". Но тут же он осторожно добавлял: „Правда, меня предупредили, что полностью полагаться на это нельзя". 9
Существовал только один путь, с помощью которого Винсент мог забыть о своей болезни, — и это была работа. Он находился в прекрасном настроении и готов был взяться за решение новых живописных проблем, вставших перед ним в Овере. „Я уже замечаю, — писал он вскоре после приезда, — что пребывание на юге помогло мне лучше увидеть север. Все получилось, как я предполагал: я лучше воспринимаю фиолетовое там, где оно есть. Овер несомненно очень красивое место". 10 Однако его привлекал не только цвет; он задумал также сделать большое количество рисунков.
Рано ложась спать, Винсент вставал в пять часов утра, наслаждаясь сельским „покоем a la Пюви де Шаванн".
Первой картиной, написанной им в Овере, был пейзаж со старыми, крытыми соломой хижинами у полей пшеницы и цветущего гороха, с холмом на заднем плане. За ним вскоре последовали вид церкви, сделанный в густых синих тонах, и этюды цветущих розовых и белых каштанов; их тяжелое великолепие в какой-то мере вознаградило его за те цветущие миндальные и персиковые деревья, которые ему не удалось написать в Сен-Реми. Он был счастлив сообщить Тео, что „работая кистью, чувствует себя куда уверенней, чем до отъезда в Арль". 6
Винсент не откладывал в долгий ящик намерение написать портрет доктора Гаше, в особенности потому, что надеялся найти через него другие модели, быть может, даже заказчиков. Спустя две недели после первой встречи с доктором Ван Гог писал брату: „Я работаю над его портретом: голова в белой фуражке, очень светлые и очень яркие волосы; кисти рук тоже светлые, синяя куртка и кобальтовый фон. Он сидит, облокотясь на красный стол, где лежат желтая книга и веточка наперстянки с лиловыми цветами... Г-н Гаше в диком восторге от этого портрета и хочет, чтобы я, если можно, написал для него точно такой же, что мне и самому хочется сделать". 6 Действительно, Винсент вскоре написал второй вариант этого портрета.
В длинном письме к сестре Вил Ван Гог снова описывал портрет доктора. „Мы почти сразу стали неразлучными друзьями, и я каждую неделю буду проводить два-три дня в его доме и писать у него в саду, где я уже написал два этюда... У меня уже сделано полотно побольше, с деревенской церковью, на котором здание выглядит лиловатым на фоне неба — яркого глубоко синего чистого кобальта; окна цветного стекла похожи на пятна ультрамарина; крыша лиловая, а местами оранжевая. На переднем плане кусочек цветущей зелени и розовый в солнечном свете песок. Это почти то же, что этюды со старой башней и кладбищем, которые я делал в Нуэнене [в Голландии], за исключением того, что цвет теперь, вероятно, более выразителен, более богат. В последние дни моего пребывания в Сен-Реми я тоже работал, как дьявол, особенно над букетами цветов: розы и лиловые ирисы.
Для Ио и ребенка Тео я привез довольно большую картину — белые цветы миндаля, большие ветви на небесно-голубом фоне, они повесили ее над пианино; в квартире у них висит также новый портрет арлезианки. Мой друг доктор Гаше преисполнен всяческих восторгов по поводу этого последнего (я сделал вариант и для себя), так же как по поводу моего автопортрета, и я доволен этим, потому что он будет уговаривать меня делать портреты и, надеюсь, найдет для меня несколько интересных моделей. В моей профессии меня больше всего волнует — больше, больше всего! — портретная живопись, современная портретная живопись. Я пытаюсь передавать все цветом, и, конечно, не я один веду поиски в этом направлении. Видишь ли, я хотел бы, — я отнюдь не утверждаю, что могу это сделать, но по крайней мере пробую, — я хотел бы писать портреты, которые и через сто лет будут казаться откровением людям того времени. Я пытаюсь достичь этого не фотографическим сходством, а путем беспристрастного наблюдения, используя как средство выражения и усиления характеров нашу науку и наш современный вкус к цвету". 4
Без сомнения, Винсент почувствовал, что в портрете доктора Гаше он подошел к этой цели очень близко, вероятно, ближе, чем в любом другом своем портрете, и доктор, по-видимому, разделял его убеждение. Искусство стало теперь для этих двух людей прочным связующим звеном, и Ван Гог испытывал непривычное удовольствие писать для человека, который по-настоящему ценил его работу. До сих пор большинство его портретов было сделано с таких более или менее примитивных, хотя и доброжелательных моделей, как почтальон Рулен и его семейство, папаша Танги, г-жа Жину, зуав Милье и смотритель в Сен-Реми. Все они, за исключением папаши Танги, не интересовались картинами Винсента, хотя и любили его самого (даже доктор Рей в Арле не оценил портрет, сделанный для него Винсентом). Но теперь, после долгого одиночества, он нашел наконец человека, говорившего с ним на одном языке. Вне всякого сомнения, художника привлекали также скромность и терпимость, характеризовавшие мнения Гаше в вопросах искусства, — позиция, совершенно противоположная безапелляционности Гогена или утомительным философствованиям Бернара.
Неизвестно, нашел ли Ван Гог через Гаше другие модели для портретов, но девятнадцатилетняя дочь Гаше позировала ему, сидя за пианино. 11 Кроме того, он написал портреты молодой крестьянской девушки, нескольких детей, а также дочери хозяйки гостиницы, где он жил. Хотя доктору Гаше и не удалось уговорить своих знакомых заказать свои портреты Ван Гогу, он старался подбодрить его многими другими способами. Каждую неделю он два-три раза встречался с художником, поддерживал связь с Тео, щедро выражал свое искреннее восхищение некоторыми картинами Винсента и даже нередко просил его делать ему копии. Он также подбивал своего нового друга попробовать свои силы в гравюре.
Доктор Гаше издавна питал страсть к искусству гравирования. Он сделал ряд гравюр, в том числе копии с Домье и Милле, и, в конце концов, установил у себя дома печатный станок, на котором делал пробные оттиски. Каждый художник, посещавший его в Овере, получал приглашение воспользоваться этим приспособлением. Немногочисленные гравюры, выполненные Сезанном, были все до одной сделаны в доме Гаше, а Писсарро и Гийомен награвировали там много досок и сделали много оттисков. 12 Ван Гог очень увлекся новой работой и нарисовал на медной дощечке, а потом выгравировал портрет доктора. Этой работе суждено было остаться единственной гравюрой Ван Гога, хотя сразу же после нее он задумал сделать серию гравюр со своих южных картин, а Гаше обещал отпечатать их. Художник намеревался также сделать несколько гравюр в сотрудничестве с Гогеном.
В середине июня Винсент получил из Ле Пульдю письмо от Гогена, особенно порадовавшее его, потому что он хотел знать, понравилась ли его другу картина с арлезианкой, сделанная по рисунку последнего. „Я видел полотно с г-жой Жину („Арлезианку"), — писал Гоген. — Очень красиво и очень оригинально. Мне оно нравится больше моего рисунка. Несмотря на твое болезненное состояние, ты никогда не работал так уравновешенно, сохраняя в то же время непосредственность первоначального впечатления и внутреннюю теплоту, столь необходимые для произведения искусства, особенно в наше время, когда искусство превращается в нечто, основанное на холодном расчете, в нечто, заранее установленное". (Не намек ли это на Сёра?)
Далее Гоген подробно излагал свой новый план. „Помнишь наши разговоры в Арле об основании мастерской в тропиках? Я близок к осуществлению этого плана, если только смогу собрать небольшую сумму, необходимую для организации такой мастерской. В случае успеха я отправлюсь на Мадагаскар, где туземцы добры и живут дарами земли, не зная денег. Из различных источников я получил на этот счет очень точные сведения. Небольшую хижину, построенную из дерева и глины, я своими руками превращу в комфортабельный дом; я сам буду выращивать все необходимое для пищи, заведу цыплят, коров и т. д... и очень скоро мое материальное положение станет прочным. Тот, кто захочет впоследствии приехать туда, найдет все необходимое для работы по очень дешевым ценам. Мастерская в тропиках, возможно, взрастит святого Иоанна предтечу искусства будущего, закаленного там более естественной, более первобытной, а главное, не столь растленной жизнью". 13
„С момента моего возвращения [на Север], — писал в ответ Гогену Ван Гог, -я думал о тебе каждый день... Я бесконечно радуюсь тому, что тебе нравится портрет арлезианки, сделанный точно по твоему рисунку... Мне эта картина стоила еще одного месяца болезни [в Сен-Реми], но я, по крайней мере, знаю, что она — произведение, которое будет понято тобою, мною и некоторыми другими так, как мы хотим, чтобы оно было понято. Мой здешний друг доктор Гаше после некоторых колебаний теперь полностью принял его и сказал: „Как трудно быть простым!"
...Я недавно написал портрет доктора Гаше с печальным выражением лица, столь характерным для нашего времени. Возможно, это похоже на то, что ты говорил о своем „Христе в Гефсиманском саду", то, чему не суждено быть понятным..." Далее Винсент рассказывал об этюдах полей пшеницы, которые собирался написать в Овере, и заканчивал словами: „Если ты разрешишь, я, вероятно, приеду, чтобы провести с тобой месяц и написать пару морских пейзажей, но главным образом снова повидать тебя и познакомиться с де Хааном.
А затем мы можем попытаться создать что-нибудь неторопливое, серьезное, такое, что мы, вероятно, создали бы, если бы могли продолжать работать там, на юге". 14
К письму Ван Гог приложил оттиск портрета Гаше.
Ответ Гогена кажется менее сердечным, чем его предыдущие письма. Как всегда, он весьма осторожно высказывается по поводу приезда Ван Гога в Бретань: „Возвратившись из кратковременной поездки [в Понт-Авен], я нашел твое письмо, а также оттиск твоего офорта... Из твоего письма нельзя понять, видел ли ты мои работы у Гупиля и что ты о них думаешь. Находишь ты разумным мое предполагаемое путешествие на Мадагаскар или нет? Я мечтаю о нем каждый божий день до такой степени страстно, что почти совсем перестал работать. Хочу немного отдохнуть и набраться новых сил для жизни там. А ты, как всегда, ненасытен. Вижу, что ты у себя в Овере не теряешь времени зря. И все же иногда не мешает дать отдых и уму, и телу.
Твоя мысль о приезде в Ле Пульдю кажется мне превосходной, но, к сожалению, это неосуществимо, потому что мы — де Хаан и я — находимся далеко от города, в настоящей дыре, где нет никаких средств сообщения, кроме наемной телеги. А для больного человека, которому иногда может понадобиться врач, это слишком тяжело... Кроме того, если мне удастся осуществить поездку на Мадагаскар, в начале сентября меня уже здесь не будет; не будет и де Хаана — он возвращается в Голландию. Вот, говоря со всей откровенностью, какова ситуация, хотя, один бог знает, как бы я был счастлив, будь с нами мой друг Винсент.
Я не знаком с доктором Гаше, но неоднократно слыхал, как старик Писсарро говорил о нем. Тебе, должно быть, очень приятно быть рядом с кем-то, кто понимает твою работу, твои идеи. Я же, увы, обречен на то, что понимать меня будут все меньше и меньше, и должен быть готов пройти по жизни один, без семьи, как отверженный. Поэтому будущее одиночество в лесу кажется мне земным раем, сладкой мечтой. Дикарь должен вернуться к дикости". 15
Неизвестно, отказался ли Винсент от мысли съездить на несколько недель в Бретань; в письмах он во всяком случае больше о поездке не упоминал.
Зато он пленился новым замыслом Гогена, хотя и не очень верил в реальность планов своего друга.
„Конечно, — признавался он Тео, — я не верю, что этот проект с Мадагаскаром осуществим; я бы предпочел, чтобы он поехал в Тонкин. Но если он поедет на Мадагаскар, я, вполне возможно, последую за ним, потому что туда надо ехать вдвоем или втроем. Но пока об этом рано говорить". 16
В самом деле, Мадагаскар был далеко, а скромная красота оверских пейзажей, казалось, буквально умоляла Ван Гога обратить на нее внимание. Низенькие домики, тенистые берега реки, истертые ступени, соединяющие расположенные на различном уровне улочки, массивная церковь, каштаны, поля пшеницы, бесконечные гряды картофеля и гороха, белая дорога, пересекающая мозаику возделанных зеленеющих участков, полевые цветы, сад доктора Гаше и ферма с садом, принадлежавшая когда-то Добиньи, — все это предоставляло бесчисленное множество сюжетов.
В начале июни, по приглашению доктора Гаше, Тео с женой и ребенком провел в Овере воскресенье, потратив его на долгие прогулки с Винсентом, который пребывал в радостном, умиротворенном настроении. Художник был счастлив, что находится вблизи любимых людей. Тео не только обещал приехать снова, но рассказал ему, что их друзья Госсон и Орье тоже решили навестить его в Овере. (Тео, по-видимому, подружился с Орье, который в своей серии „Одинокие", вслед за первой статьей о Винсенте, написал очерки о Писсарро и Рафаэлли, в свое время устроивших в галерее Тео персональные выставки.) Тео также сообщил брату о предполагавшемся визите к Писсарро, которому вскоре написал: „Так как 10 июля я должен съездить к Моне [в Живерни] с г-ном Валадоном [совладелец галерей Гупиль], то хочу напроситься к вам в гости с моим шурином [Андрисом Бонгером], а возможно, и с Винсентом, чтобы провести с вами денек. Спать мы можем где угодно, об этом не беспокойтесь". 17 Но, побывав у Моне, Тео, по-видимому, не заехал к Писсарро в Эраньи; во всяком случае, брат его не принимал участия в этой поездке.
Во время пребывания Тео в Овере братья обсуждали также, нельзя ли снять небольшой домик, где Винсент жил бы один или с кем-нибудь из художников, и Винсент написал в Арль своим друзьям Жину, чтобы они переслали ему его мебель. В письме к ним Винсент с гордостью сообщал: „Я чувствую себя совершенно спокойным и нахожусь в нормальном состоянии. Здешний врач говорит, что я должен полностью погрузиться в работу и обрести в ней успокоение... Кроме того, с тех пор как я бросил пить, работа у меня идет лучше прежнего, а это тоже большое дело". 18 Словом, Винсент вновь обрел спокойствие и начал даже опять поговаривать об одном из своих заветных планов — о выставке картин в каком-нибудь парижском кафе, либо его индивидуальной, либо коллективной. 19
В конце нюня для Тео настали тяжелые дни: серьезно заболел ребенок, жена в результате долгих бессонных ночей едва держалась на ногах, сам он ссорился со своими хозяевами, решительно переставшими доверять его художественному вкусу и суждениям. Он предвидел возможность остаться без работы и перейти на сильно урезанный бюджет. Тео мужественно пытался не тревожить брата: „Не ломай себе голову ни из-за меня, ни из-за нас, старина. Знай, самую большую радость я испытываю, когда ты здоров и целиком посвящаешь себя работе. Картины твои замечательны. Ты уже сейчас чересчур возбужден, а ведь нам нужно быть в Дорошей форме, чтобы сражаться долгое время, ибо лучше бороться всю жизнь, чем питаться овсом, который в хороших конюшнях из милости уделяют состарившимся лошадям". 20
Так как Тео не мог приехать в Овер, Винсент в начале июля отправился на несколько дней в Париж. Он застал брата усталым и измученным. Вместе они обдумали, целесообразно ли для Тео оставить Гупиля и открыть собственную галерею — план весьма рискованный, особенно теперь, когда Тео приходилось не только помогать Винсенту, но и содержать жену и ребенка. Братья говорили также о необходимости снять более просторную квартиру для Тео, так как Винсент был недоволен комнатой, где хранились и показывались его полотна.
На этот раз их встреча была омрачена трудностями, атмосферой беспокойства и напряженности.
Как и в прошлый раз, к Винсенту явился поток посетителей. Орье пришел познакомиться с художником лично и вместе с ним посмотреть его картины. Ван Гог, видимо, тоже нанес визит Орье, так как приятель последнего Жюльен Леклерк впоследствии писал: „У Орье я мимоходом встретился с Винсентом... Я помню невысокого, светловолосого, нервного человека с живыми глазами и широким лбом, которого, казалось, знобило. Он смутно напомнил мне Спинозу, скрывавшего под застенчивостью неистощимую энергию мысли". 21
Винсент посмотрел также последние работы Гогена. К завтраку пришел Лотрек и сделал все возможное, чтобы развлечь друзей. Он привел Ван Гога в свою мастерскую и показал ему „Женщину у пианино", которой Тео восторгался у „Независимых". Винсент был поражен сходством композиции с его собственным „Портретом мадемуазель Гаше за пианино". Он нашел картину „изумительной", — „она взволновала меня". 22
Гийомен тоже собирался навестить Ван Гога, но Винсент был вконец измучен и неожиданно уехал в Овер, не дождавшись его посещения.
Тревоги Тео отозвались на состоянии его брата. „Далеко не пустяк, — писал Винсент после возвращения в Овер, — если все мы не уверены в сегодняшнем дне; не пустяк, когда по многим другим причинам мы чувствуем, что существование наше непрочно. Здесь мне тоже стало очень грустно, и я продолжаю ощущать нестерпимую тяжесть угрожающей тебе бури. А что делать? Видишь ли, обычно я стараюсь держаться бодро, но жизнь моя в самой основе своей находится в опасности; поэтому мои шаги тоже неуверенны. Я боялся, — не очень сильно, но все-таки немножко боялся, — что был для тебя обузой, живя на твои средства..." 22 К счастью, нежное письмо от жены Тео разуверило его на этот счет, однако микроб растущей тревоги уже вселился в душу художника. Узнав о болезни племянника, Винсент в своем последнем письме перед отъездом в Париж вскользь упоминает даже о возможности повторения приступа.
Возвратившись в Овер, он сообщил, что „опять начал работать, хотя кисти прямо валятся из рук". 22
Тео пытался рассеять страхи Винсента. „Право, опасность не так велика, как ты думаешь. Если только все мы будем здоровы, что позволит нам предпринять любые шаги, которые мы сочтем необходимыми, то мало-помалу все пойдет хорошо. Конечно, в жизни бывают неудачи, но мы уже не новички, а скорее похожи на возчиков, которые, нахлестывая лошадей, уже почти достигли вершины горы, но опять скатываются назад, затем делают новое усилие и все-таки взбираются на вершину". 23
Но Винсент был слишком расстроен, чтобы легко успокоиться, хотя и делал вид, что волнуется меньше, чем во время пребывания в Париже. Он глубоко переживал болезнь ребенка, а теперь еще начал беспокоиться за ежемесячное содержание, которое получал от Тео. Винсент снова стал раздражителен и яростно обрушился на Гаше, когда обнаружил, что „Обнаженная" Гийомена, которая так ему нравилась, еще не обрамлена. 24
Ни с того ни с сего он написал брату: „Я думаю, мы никоим образом не можем рассчитывать на доктора Гаше. Во-первых, он болен еще сильнее, чем я, или, скажем, так же, как я. А когда слепой ведет слепого, разве они оба не свалятся в канаву? Не знаю, что и сказать. Мой последний ужасный приступ был в значительной мере вызван близостью остальных пациентов; да, заточение раздавило меня, а старик Пейрон не обратил на это ни малейшего внимания, предоставив мне прозябать вместе с безнадежно больными". 26
Теперь настала очередь Тео тревожиться о брате. Действительно ли художник считал, что общество доктора Гаше может принести ему больше вреда, чем пользы? Действительно ли он хотел намекнуть, что эксцентричность доктора может оказать на него пагубное воздействие? Тео отвез жену и ребенка в Голландию, но сам еще на несколько дней вернулся в Париж. Теперь он писал жене относительно Винсента: „Лишь бы он не впал в меланхолию, лишь бы в ближайшем будущем не случился новый припадок! А ведь казалось, все шло так хорошо". 26
Еще через несколько дней он уведомлял: „Я получил письмо от Винсента которое опять оказалось совершенно непонятным. Когда же и для него наступят более счастливые времена? И все-таки он — сама доброта". 27
Тем временем Винсент работал все в том же изнурительном темпе. За день он успевал написать целую картину, иногда две, а временами работал сразу над несколькими. Так как его тускло освещенная комната над кафе Раву не вмещала весь поток свеженаписанных и еще не просохших полотен, он складывал их, — как вспоминает голландский художник Антон Хиршиг, тоже квартировавший у Раву, — „как попало, в невообразимо грязном закутке сарая, где обычно держали коз. Там было темно, с неоштукатуренных кирпичных стен свисала солома. И каждый день он приносил туда новые картины, они были разложены на земле и стояли у стен. Никто не смотрел на них". 28
Одиночество угнетало Ван Гога, но он не делал никаких шагов, чтобы избавиться от него. Хотя в Овере было много художников, в том числе американцев и голландцев, Винсент не пытался присоединиться к ним. Некоторые даже боялись его. Соотечественник и сосед Ван Гога Хиршиг долго помнил „его дикие безумные глаза, в которые не осмеливался заглянуть". 28
Так он и продолжал работать один, став еще более одиноким теперь, когда прекратились посещения и приглашения Гаше.
„Я полностью поглощен, — писал Винсент матери во второй половине июля, -этой огромной равниной, покрытой полями пшеницы и раскинувшейся до самого склона холма. Неуловимо желтого, неуловимо нежно-зеленого цвета с лиловатым вспаханным и прополотым участком, широкая, как море, она аккуратно разлинеена зелеными заплатами цветущих картофельных полей. Все это под небом тонких цветов — голубым и белым, розовым и лиловым. Пока я спокоен, пожалуй, слишком спокоен, а значит, нахожусь в подходящем состоянии и могу написать все это". 29
Винсент писал также сад у дома Добиньи с церковью на заднем плане — мотив, который интересовал его с момента прибытия в Овер.
В день взятия Бастилии он написал простую ярко украшенную мэрию, стоявшую через дорогу от его гостиницы; он подарил эту картину своему хозяину г-ну Раву.
Однако не было ли его спокойствие, то слишком большое спокойствие, о котором он писал, просто затишьем перед бурей? Со времени его последнего приступа в Сен-Реми прошло уже пять месяцев — непривычно длительная передышка. Сколько еще она продлится? Овер вдохновил его, и перемена обстановки пошла ему на пользу. Эти пять месяцев он превосходно использовал. Но если его опять охватит растущее возбуждение, если он почувствует приближение нового приступа, значит, ему придется наконец признать, что болезнь его не просто „южный недуг", как он надеялся в течение такого долгого времени. Значит, ему придется признать, что приступы эти будут следовать за ним, куда бы он ни поехал, что он не может убежать от них. А осознав это, сумеет ли он отделаться от страшной мысли, что, в конце концов, приступы его могут начать следовать один за другим, в ускоренном темпе, со все более и более короткими промежутками нормального состояния? И не будет ли результатом непрерывного ряда таких приступов ужасная перспектива окончательного, нескончаемого, как кошмар, безумия?
Мог ли Винсент, охваченный такими предчувствиями, сохранять необходимое для работы настроение? Ссора с доктором Гаше, видимо, глубоко встревожила его. Неужели он ошибся в оценке окружающих? Неужели его всегда будут обманывать те, кому он доверял? Теперь он опять останется совсем один в этом незнакомом месте, как раз в тот момент, когда наконец он решил обзавестись собственным жилищем и мебель его уже была выслана из Арля.
Бремя, лежавшее на Тео, начинало все сильней давить на плечи Винсента. Он даже утратил веру в сообщество художников, ради которого работал и о котором мечтал долгие годы, утратил в тот самый момент, когда Тео собирался покинуть Буссо и Валадона [Гупиля] и стать торговцем картинами новой школы. Впрочем, мысли Винсента по этому поводу были довольно хаотичны.
„ Не поздно ли уже доказывать [художникам] полезность объединения? И если даже такое объединение будет основано, не потерпит ли оно крах, раз потерпит крах все остальное? Ты, быть может, скажешь мне, что некоторые торговцы могут объединиться для поддержки импрессионистов, но ведь это будет лишь временная мера. Мне кажется, личной инициативы все равно мало, и, поскольку эксперимент не удался, стоит ли все начинать сызнова?" 30
Сообщая брату об одном из своих последних полотен, изображающих желтые поля на необъятной равнине Овера, он говорит: „Я написал огромные поля пшеницы, простертые под беспокойным небом, и не побоялся выразить в них печаль и предельное одиночество". 22 Знакомое чувство печали и одиночества еще раз завладело Ван Гогом.
В воскресенье 27 июля Винсент сел за письмо к брату: „Я хотел бы написать тебе о многом, но чувствую, что это бесполезно... Поскольку [дома] у тебя все обстоит хорошо, а это главное, мне незачем останавливаться на вещах, менее важных. Пройдет, наверно, много времени, прежде чем у нас появится возможность спокойно поговорить о делах. В сущности, говорить за нас должны наши картины. Да, дорогой мой брат, я всегда говорил тебе и теперь повторяю еще раз, со всей серьезностью, на какую способна упорная сосредоточенная работа мысли, — говорю еще раз, что никогда не буду считать тебя обычным торговцем картинами Коро. Через меня ты принимал участие в создании некоторых полотен, которые даже в бурю сохраняют спокойствие. Мы создали их, и они существуют, а это самое главное, что я хотел тебе сказать в момент кризиса, — в момент, когда предельно натянуты отношения между теми, кто продает картины умерших художников, и живыми художниками. Что ж, я заплатил жизнью за свою работу, и она стоила мне половины моего рассудка, это так. Но ты-то, насколько мне известно, не принадлежишь к числу торговцев людьми и умеешь стать на сторону правого, так как поступаешь действительно по-человечески. Но чего ты хочешь!" 31
Винсент не закончил этого письма.
Приближался вечер; художник взял револьвер и ушел в поля. Где он достал револьвер — неизвестно; он мог просто одолжить его у какого-либо крестьянина под предлогом охоты на ворон. Вместо этого Винсент выстрелил себе в сердце, но пуля прошла ниже. Он упал на землю, но собрался с силами, встал и поплелся обратно в гостиницу. По дороге он три раза падал. Художник наглухо застегнул куртку, чтобы прикрыть пропитанную кровью рубашку, и поднялся в свою маленькую комнату, не сказав никому ни слова. Он не явился к обеду, и хозяин гостиницы г-н Раву пошел позвать его. Он нашел Ван Гога в постели, лежащим лицом к стене. Г-н Раву настоятельно попросил его встать, тогда Винсент неожиданно повернулся, показал ему окровавленную грудь и сказал: „Я хотел покончить с собой, но промахнулся..." 32
Раву позвал местного врача, но Ван Гог попросил пригласить доктора Гаше, за которым спешно послали. Вскоре тот прибежал в сопровождении младшего сына. Винсент сейчас же и совершенно здраво рассказал Гаше, что произошло. 33 При свете свечи доктор Гаше осмотрел рану. Извлечь пулю оказалось невозможно. Поскольку признаков непосредственной опасности не было и Винсент не испытывал сильной боли, Гаше только перевязал рану и решил ждать. Винсент был совершенно спокоен и потребовал трубку, которую доктор набил и зажег для него. Гаше попросил домашний адрес Тео, чтобы сообщить ему о случившемся, но Винсент отказался. Затем Гаше ушел, оставив у постели больного своего семнадцатилетнего сына. В течение всей ночи художник был спокоен; он не спал и курил трубку, не произнося ни слова. 34
Когда местные полицейские пришли допросить Ван Гога в присутствии г-на Раву о том, что произошло, художник спокойно ответил, что это касается только его одного и что он считает себя вправе сделать то, что сделал. Это было все, что он пожелал сказать. 35
Доктор Гаше нацарапал записку Тео и переслал ее через Хиршига в понедельник утром: „Страшно сожалею, что приходится вас беспокоить. Однако считаю своим долгом немедленно написать вам.
Меня вызвали сегодня, в воскресенье, в девять часов вечера по просьбе вашего брата, пожелавшего срочно видеть меня. Он ранил себя... Не зная вашего адреса, который он отказался мне дать, я посылаю вам это письмо в галерею Гупиля". 36
Как только Тео получил записку доктора Гаше, он поспешил в Овер. „Опять промахнулся", — были первые слова, которыми Винсент приветствовал брата, когда тот вошел в мрачную, душную комнату. Зарыдавшему Тео он сказал: „Не плачь, так всем будет лучше". Братья провели целый день вместе, почти непрерывно разговаривая. 28 Но Тео улучил минуту и сообщил жене, что случилось и как он получил тревожное известие: „Я бросил все и помчался, но застал его в сравнительно лучшем состоянии, чем ожидал. Я предпочел бы не касаться подробностей — они слишком печальны, но ты должна знать, дорогая, что жизнь его, может быть, в опасности... Он, кажется, рад моему приезду, и мы почти все время вместе... Бедняга, судьба была не слишком благосклонна к нему, и у него уже не осталось иллюзий. Иногда ему бывает невыносимо тяжело, он чувствует себя таким одиноким... Он настойчиво расспрашивал о тебе и ребенке. Говорит, что не думал, что жизнь принесет ему столько страданий. Если бы только нам удалось вселить в него немножко мужества и он захотел жить! Но не расстраивайся: однажды он уже был в отчаянном состоянии, но его здоровый организм в конце концов обманул докторов". 37
Однако на этот раз Винсент решил не выздоравливать. Когда Тео сказал ему, что они попытаются спасти его, Винсент ответил, что старания Гаше напрасны: „Тоска не пройдет". Вскоре у него начался приступ удушья, и через минуту он закрыл глаза, затих и больше уже не приходил в сознание. 38
Во вторник 29 июля в час ночи Винсент Ван Гог скончался на руках у брата. Ему было тридцать семь лет. Убитый горем Тео писал жене: „Как я хочу домой" — вот его последние слова. Так оно и случилось: через несколько минут все было кончено, и он обрел покой, которого не мог найти на земле". 39
Похороны вызвали неожиданные затруднения. Католический священник Овера отказал в катафалке, так как художник был самоубийцей. Более либеральный муниципалитет соседней деревушки одолжил свой катафалк, и 30 июля Винсент был похоронен на маленьком оверском кладбище, расположенном на вершине холма за церковью и окруженном необъятной равниной, на которой он так часто писал пшеничные поля.
Несколько дней спустя Эмиль Бернар писал Орье: „Вас не было в Париже, и вы, вероятно, не знаете ужасной новости, которую я, однако, не могу дольше скрывать от вас. Наш дорогой друг Винсент умер четыре дня тому назад. Вы, конечно, уже догадались, что он покончил с собой. В воскресенье днем он ушел в поле за Овером, прислонил мольберт к стогу сена и затем выстрелил в себя из револьвера... В среду 30 июля около десяти часов я приехал в Овер. Теодор Ван Гог, его брат, был там с доктором Гаше, и Танги тоже. Меня сопровождал Шарль Лаваль. Гроб был уже заколочен. Я приехал слишком поздно, чтобы еще раз увидеть того, кто три года назад 40 расстался со мной, полный самых радужных надежд... На стенах комнаты, где лежало его тело, были развешены все его последние картины, создавая вокруг него некий ореол, и в них светился такой яркий гений, что смерть его казалась еще более прискорбной для нас, художников. На гробе — простая белая драпировка и масса цветов: подсолнечники, которые он так любил, георгины, — повсюду желтые цветы. Это, если помните, был его любимый цвет, символ того света, какой он мечтал видеть не только на картинах, но и в сердцах. Его мольберт, складной стул и кисти лежали рядом с ним на полу перед гробом.
Приехало много народу, большей частью художники, среди которых я узнал Люсьена Писсарро... Пришли также люди из окрестных деревень, немного знавшие его, встречавшиеся с ним несколько раз и любившие его, потому что он был так добр и так человечен... В три часа друзья вынесли тело и поставили гроб на катафалк. Многие из присутствующих плакали. Теодор Ван Гог, обожавший брата, неизменно поддерживавший его в борьбе за искусство и независимость, рыдал, не переставая.
А на улице нещадно палило солнце. Мы поднялись вверх на холмы Овера, разговаривая о Винсенте, о смелом порыве вперед, который он дерзнул осуществить в искусстве, о великих планах, которые всегда занимали его, о добре, которое он сделал каждому из нас. Мы пришли на кладбище — небольшое новое кладбище, усеянное свежими могилами. Оно расположено на холме и возвышается над хлебными полями, колосящимися под необъятным синим небом. Он мог бы и сейчас наслаждаться им. Потом его опустили в землю. В этот момент человек, подобный ему, не стал бы плакать... День был очень хорош, как будто специально создан для него, и мы не могли удержаться от мысли, что он мог бы еще жить и жить счастливо...
Доктор Гаше попытался произнести речь о жизни Винсента, но так плакал, что сумел пробормотать лишь несколько бессвязных прощальных слов. Он живо обрисовал искания Винсента, подчеркнул возвышенность его целей и сказал, что очень любил его, хотя был знаком с ним лишь недолгое время. „Он был, — закончил Гаше, — честный человек и великий художник; он преследовал только две цели — человечность и искусство. Искусство, которое он ставил превыше всего, принесет ему бессмертие..."
Затем мы пошли обратно. Теодор Ван Гог совсем убит горем..." 41
Гоген из Бретани прислал Тео коротенькое письмо, где была приписка де Хаана (почерк Гогена был не так энергичен и более нервен, чем обычно): „Мы только что узнали печальную новость, глубоко расстроившую нас. В таких обстоятельствах не хочу писать вам слова утешения. Вы знаете, что он был моим искренним другом и настоящим художником — редкое явление в наше время. Он всегда будет жить для вас в своих работах. Винсент часто говорил: „Камень разрушается, слово живет". Что же до меня, то я буду и глазами и сердцем видеть его в его картинах". 42
Одновременно Гоген написал Шуффенекеру: „Я получил известие о смерти Винсента; если вспомнить, как он страдал, для него это избавление. Но для его брата — это большое горе, да и мы многим были обязаны влиянию Винсента". 43 (Гоген здесь явно имеет в виду давление, которое Винсент оказывал на Тео в пользу своих друзей художников.) Однако несколько позднее Гоген написал тому же Шуффенекеру: „Давайте рассмотрим ситуацию хладнокровно: если мы будем умно вести себя, то сможем извлечь немалые преимущества из несчастья Ван Гога". 44
В течение нескольких дней Тео был настолько убит горем, что не мог даже ответить на письма друзей; но, едва оправившись от первого потрясения, он целиком сосредоточился на одной мысли: увековечить творчество и память брата, — задача, казавшаяся для него почти непосильной. Поскольку у него уже были натянутые отношения с Буссо и Валадоном, он, видимо, отказался от мысли устроить выставку в своей галерее, тем более что решил избегать всего, что могло быть принято за рекламу.
В конце августа Тео написал Орье: „Разрешите искренне поблагодарить вас за чудесное письмо, присланное мне после смерти моего дорогого брата. Вы первый не только оценили его талант живописца, но и поняли смысл его работ и увидели в них именно того человека, каким он был. Несколько писателей выразили желание что-нибудь написать о нем, но я попросил их обождать, потому что хотел предоставить вам возможность первому сказать свое слово. Если вы пожелаете написать его биографию, я снабжу вас всеми необходимыми и совершенно достоверными материалами, так как начиная с 1873 г. я вел с ним регулярную переписку. Помимо писем, у меня хранится множество других интересных документов. Сейчас я занимаюсь подготовкой выставки, которую хотел бы устроить в галерее Дюран-Рюэля. Последний еще не принял решения, но я не теряю надежды добиться его согласия. Для выставки я бы хотел издать каталог с краткой биографией, и, если вы не против, мы могли бы вместе подумать, не стоит ли нам издать настоящую книгу с иллюстрациями и автографами отдельных писем". 45
Орье, который тогда находился вне Парижа, тотчас же написал Бернару: „Вы слишком хорошо знаете, как я восхищаюсь Ван Гогом и люблю его работы; поэтому нет нужды говорить вам, с каким пылом я берусь за это трудное, но благородное дело". 46
Однако Орье, по-видимому, не мог сразу взяться за эту работу, так как в то время должен был появиться его первый роман.
Тем временем Тео продолжал заниматься выставкой. В середине сентября он информировал доктора Гаше: „По поводу выставки я говорил с Дюран-Рюэлем, отцом, который побывал у меня дома и нашел рисунки и несколько картин очень, как он выразился, интересными.
Но когда я завел разговор о выставке, он сказал, что публика всегда считает его ответственным, когда бывает недовольна художником, и потому он откладывает решение вопроса до тех пор, пока не посмотрит полотна [сложенные] у Танги. Он обещал заглянуть ко мне на следующей неделе, но не пришел. Позднее я встретил его сына, который сказал мне, что отец, видимо, уже принял решение и найдет возможным в течение зимы предоставить мне свою галерею. Что по-вашему лучше: выставка у Дюран-Рюэля или — если его удастся получить — отдельный зал в „Павильоне города Парижа" на выставке „Независимых"? Последнюю мысль подал Синьяк, который сказал, что она вполне осуществима, так как то же самое предполагается сделать для Дюбуа-Пилле [умершего 18 августа 1890 г.]". 47
18 сентября, получив наконец ответ Дюран-Рюэля, Тео написал Эмилю Бернару: „Вы, быть может, сочтете дерзостью, что я обращаюсь к вам с просьбой о помощи, но дело касается не столько меня, сколько Винсента. Вы знаете, что еще когда он был жив, мы решили переменить квартиру, главным образом для того, чтобы иметь больше возможностей показывать его картины. Мы только что переехали, но количество его полотен баснословно. Я не могу один справиться с ними и отобрать те, которые давали бы представление о его творчестве в целом. Еще в Овере, когда я увидел, как искусно вы сделали такую подборку, мне пришла в голову мысль попросить вас помочь мне в организации выставки, когда дело дойдет до нее. Дюран-Рюэль решительно отказал мне, и в данный момент я могу выставить лишь то, что разместится у меня дома, и показывать его картины каждому, кто выразит желание познакомиться с его творчеством. Короче говоря, не поможете ли вы мне справиться с этой задачей? К несчастью, я занят в течение почти всей недели, а вы заняты по воскресеньям. Так как вам нравятся картины Винсента, вы, я надеюсь, не откажетесь принять в дар несколько его полотен, в том случае, если решите помочь мне воздать должное его трудам. На будущей неделе я буду занят с одним иностранцем, которому должен сбыть несколько отвратительных картин.
Не устроит ли вас суббота? Тогда, если бы мы отобрали картины, я смог бы развешивать их по воскресеньям... В случае вашего согласия работу нам надо начинать с утра, допустим, часов с десяти, а я смогу ходить в галерею день утром, день вечером... Возлагаю на вас все свои надежды". 48
Бернар согласился, как ранее Орье. Одновременно Тео связался с Октавом Маусом по поводу мемориальной экспозиции картин и рисунков Винсента на выставке „Группы двадцати" в 1891 г. Итак, в ближайшем будущем Тео предстояло разрываться между хлопотами, связанными с наследием Винсента, и своей службой в галерее. Чем больше он вживался в работы брата, тем больше сознавал ответственность, которую судьба с такой жестокостью возложила на него. Фактически он теперь жил тремя разными жизнями: он служил, был отцом и семьянином и пребывал в постоянном общении с покойным братом.
Скорбь Тео часто усугублялась тяжкими угрызениями совести. Был ли он прав, разрешив Винсенту самостоятельно ехать в Париж вопреки советам врача? Был ли он прав, позволив Винсенту жить одному в Овере под нерегулярным присмотром доктора Гаше? Сделал ли он для Винсента все, что было в его силах? Неужели он погубил брата, несмотря на всю свою преданность ему? Эти вопросы, на которые не было ответа, тяжелым бременем ложились на чуткую душу Тео, и без того уже глубоко потрясенного долгими месяцами болезни Винсента и неожиданной развязкой трагедии. Неизвестно, сказалась ли неожиданно роковая наследственность и на Тео (младшая сестра их провела почти всю жизнь в убежище для умалишенных), или болезнь его не была непосредственно связана с недугом Винсента, но факт налицо: в октябре 1890 г. Тео Ван Гог потерял рассудок.
По воспоминаниям Писсарро, у Тео произошел „грандиозный скандал с его хозяевами по поводу картины Декана. В конце концов, в минуту раздражения, он отказался от работы в галерее и внезапно сошел с ума". 49
Прежде всего, Тео сделал то, что он и в особенности Винсент всегда хотели сделать. Он послал телеграмму Гогену: „Отъезд тропики подтверждаю, высылаю деньги.
Тео, директор". 50
Телеграмма эта, разумеется, вызвала страшное волнение в Бретани, пока Гоген, тщетно ожидавший ассигнований, не сообразил, что дело здесь неладно (он даже подозревал, что с ним сыграли злую шутку). Затем Тео задумал арендовать зал „Тамбурина" и основать ассоциацию художников, о которой мечтал Винсент. Но вскоре он стал буйным, начал, видимо, набрасываться на жену и ребенка, и его пришлось изолировать. Как только ему стало лучше, жена увезла его в Голландию.
Синьяк как вновь избранный член „Группы двадцати" тотчас же предложил Маусу помочь ему в организации посмертной выставки работ Винсента. „У папаши Танги лежит чуть ли не сотня полотен нашего бедняги и почти все очень красивы. Если брат не может заняться ими, мы легко отберем их для Брюсселя сами". 51
Верные слову, Эмиль Бернар и Орье продолжали поиски места, где они могли бы устроить выставку картин Винсента. Но Гоген яростно возражал против их плана. Он попросил де Хаана отговорить Бернара от этого предприятия, а в январе 1891 г. написал непосредственно Бернару: „Что за чушь! Ты знаешь, как я люблю искусство Винсента. Но, принимая во внимание тупость публики, не время напоминать людям о Ван Гоге и его сумасшествии в тот самый момент, когда брат его находится в таком же состоянии. Многие и без того говорят, что наши картины — безумие. Это [выставка] повредит нам, не принеся пользы Винсенту. Впрочем, делай как хочешь, но это идиотизм". 52
Тео скончался в Голландии 25 января 1891 г., меньше чем через полгода после смерти брата; ему было тридцать три года. Последние недели он находился, видимо, в состоянии полной апатии. Врач тщетно пытался пробудить в нем какие-нибудь интересы, читая ему статью о Винсенте, опубликованную в „Handelsblad". Только имя Винсента привлекло его внимание. В истории болезни Тео в графе „Причина заболевания" написано: „Наследственность, переутомление и горе; жил слишком эмоционально-напряженной жизнью". 53
После кончины Тео Орье поместил краткую заметку в „Mercure de France": „Мы только что получили известие о смерти Тео Ван Гога, благожелательного и просвещенного знатока искусства, который немало сделал для того, чтобы привлечь внимание публики к наиболее смелым произведениям современных независимых художников". 54
Смерть Тео, видимо, взволновала Гогена больше, чем смерть Винсента. „Если бы ты знала [Тео] Ван Гога, — писал он позднее жене, — ты поняла бы, что это честный человек, преданный нужному делу. Не умри он, как его брат, я сейчас уже не знал бы горя". 55 А одному из друзей он впоследствии жаловался: „Когда [Тео] Ван Гог из галереи Гупиля сошел с ума, я окончательно погиб... Один Ван Гог умел продавать картины и находить клиентуру; в наши дни никто не умеет привлекать коллекционеров". 56
После смерти Тео его вдова тотчас же предложила свою помощь Бернару, Октаву Маусу и несомненно также Синьяку. Она готова была продолжать дело, которое не смог довести до конца ее муж. Бернар посоветовал ей отказаться от мемориальной выставки Винсента у „Независимых", ввиду того что он сам пытался организовать такую же. На это она не согласилась, считая, видимо, что синица в руках лучше журавля в небе. И действительно, лишь через год, в 1892 г., Бернару удалось найти маленькую галерею, где он выставил шестнадцать картин Ван Гога.
Тем временем Синьяк одолжил несколько полотен у Танги для февральской посмертной выставки Ван Гога в „Группе двадцати" и для выставки „Независимых", открывшейся 20 марта 1891 г.
Орье, который, кроме „Кипарисов", написанных для него Ван Гогом, владел еще другими его картинами и рисунками (главным образом раннего голландского периода), срочно известил сестру: „Если ты хочешь купить картину, я знаю превосходное полотно — „Букет цветов" Винсента Ван Гога; оно застряло у одного старьевщика. Его можно купить за какие-нибудь пятнадцать франков, но надо спешить, потому что недели через три откроется выставка Ван Гога, и тогда торговец может сообразить, какова истинная цена картины". 57 Сестра Орье купила картину, но Орье оказался слишком большим оптимистом, рассчитывая, что выставка резко повысит цены на произведения Ван Гога.
Посмертная выставка Дюбуа-Пилле, одного из основателей группы „Независимых", включала шестьдесят четыре картины; выставка Ван Гога была куда скромнее — всего десять картин.
Однако именно она в 1891 г. принесла славу „Салону независимых".
В марте Октав Мирбо, как всегда неистовый, откровенный, готовый бороться и поддержать преданное забвению или проигранное дело, опубликовал статью о художнике; с Ван Гогом он не был знаком, но его друзья Моне и Роден научили его восхищаться работами Винсента (вскоре он купил „Ирисы" и „Портрет Танги"). Он писал:
„На выставке „Независимых", среди удачных экспериментов, множества банальностей и еще большего количества подделок, сверкают полотна горько оплакиваемого нами Ван Гога. Перед этими полотнами, обвитыми черным траурным крепом, что привлекает к ним внимание равнодушной толпы посетителей, вас охватывает глубокая грусть при мысли, что с нами больше нет этого блистательно одаренного мастера, такого трепетного, интуитивного и мечтательного. Это огромная потеря для искусства, более болезненная и невосполнимая, чем смерть Мейсонье [только что скончавшегося в возрасте семидесяти пяти лет], хотя мы и не были приглашены на помпезные похороны и хотя несчастный Винсент Ван Гог, с кем вместе угас огонь прекрасного гения, ушел от нас так же незаметно, таким же безвестным, как незаметно и безвестно жил он в этом несправедливом мире! О нем нельзя судить по нескольким картинам, собранным здесь, на выставке... хотя по интенсивности видения, богатству выражения, энергии стиля они намного превосходят все, что их окружает. Конечно, я очень чувствителен к поискам света, предпринятым Жоржем Сёра, чьи морские пейзажи с их тонкой и проникновенной светозарностью я очень люблю. Я нахожу живую прелесть в туманной атмосфере, в женской грации, светлом изяществе ван Риссельберга. Меня привлекают маленькие композиции Мориса Дени, такие мягкие по тону, окутанные такой нежной таинственностью. Я признаю за ограниченным реализмом картин Армана Гийомена, лишенных идеи, но, как говорится, хорошо выполненных, подлинное и здоровое мастерство. Несмотря на черноту, которая чрезмерно пачкает его фигуры, Тулуз-Лотрек являет нам умную и трагическую силу во всем, что касается изучения физиономий и понимания характеров.
Гравюры Люсьена Писсарро отличаются энергией, уравновешенностью и изысканностью. Даже Анкетен, несмотря на свои вопиющие реминисценции, академические условности, неумелые странности, карикатурные уродливости, иногда ласкает глаз приятными проблесками света... и искусными гармониями серых тонов. Но ни один из этих искренних художников, с которыми не следует путать г-на Синьяка, чьи кричащие, сухие, претенциозные пустяки просто раздражают зрителя, — ни один из этих художников не пленяет меня так, как Винсент Ван Гог. Перед его полотнами я чувствую себя в присутствии кого-то, кто выше и совершеннее меня, кто волнует, трогает и оставляет глубокое впечатление". 58
Хотя Мирбо слишком легко разделался с работами большинства участников выставки, „Общество независимых" постепенно приобретало вес. В первые годы существования этого общества Сёра и его друзья были в меньшинстве. Происходили жаркие бои между неоимпрессионистами и всеми остальными. Еще недавно, в 1888 г., когда Ван Гог впервые выставился с „Независимыми", Синьяк сообщал ван Риссельбергу: „В будущую среду общее собрание „Независимых": будут названы члены комитета по развеске картин. Мы рассчитываем оказать некоторый нажим на избирателей, чтобы [нео]импрессионисты получили большинство. Невозможно угадать заранее, что решит комитет по развеске; Сёра, Люсьен Писсарро и я являемся его членами. Мы сделаем все возможное, чтобы защитить интересы наших друзей, которые являются и нашими собственными интересами... Можешь быть уверен, вой мы поднимем основательный... дадим бой безмозглым членам комитета, и пусть нас считают кем хотят, — сумасшедшими так сумасшедшими, полоумными так полоумными". 59
Комитет по развеске картин по-прежнему был важным органом, так как только от него зависела возможность соответствующим образом сгруппировать работы художников, вносящих ценный вклад в искусство, и выделить эти работы из общей массы. Мало-помалу на ежегодных выставках начали появляться новые таланты из числа представителей молодого поколения.
После Ван Гога, выставлявшегося в 1888 г., в выставке 1889 г. принял участие Лотрек, а в 1890 г. начали выставляться бельгийцы ван Риссельберг, Финч и испанец Дарио де Регойя. В 1891 г. опять появилась группа новичков, и стало похоже, что „Независимые" рано или поздно сделаются центральным событием парижского художественного сезона. Среди выставившихся с ними в 1891 г. были Боннар, Дени, Валлотон, Эмиль Бернар и приятель Гогена датчанин Виллюмсен; доктор Гаше тоже принял участие в выставке. Но друзья и последователи Сёра по-прежнему составляли самую многочисленную и сплоченную группу, чьи работы, будучи повешены вместе, производили значительно более цельное впечатление.
В 1891 г. в эту группу входили: Ангран, Кросс, покойный Дюбуа-Пилле, Финч, Госсон, Леммен, Люс, Птижан, Люсьен Писсарро, ван Риссельберг, Сёра и Синьяк. В то же время в лагере неоимпрессионистов начали появляться первые дезертиры. Все еще сохраняя численное превосходство, так как за прошлые годы в нее влилось большое количество новобранцев, эта группа начала обнаруживать признаки распада в тот самый момент, когда „Общество независимых" получило значительное пополнение. (В „Салоне независимых" 1891 г. было выставлено в общей сложности 1250 работ.)
Непрерывные внутренние раздоры и соперничество в конце концов побудили Сёра заявить свои права на роль вождя, и летом 1890 г. он опубликовал краткое изложение своих теорий (см. стр. 84, 85). В то же время он продолжал бдительно следить за тем, чтобы какая-нибудь ошибка в изложении фактов не умалила его заслуг как инициатора. Когда тем же летом Фенеон, — а уж его никак нельзя было заподозрить в недружелюбии, — опубликовал статью о Синьяке и Сёра обнаружил в ней несколько пустяковых неточностей, он немедленно отозвался: „Я протестую и устанавливаю даты с точностью до двух недель". Говоря о решающем периоде движения, то есть примерно о 1886 г., он настаивал: „Вы должны признать... что, будучи еще неизвестным художником, я тем не менее уже существовал, равно как и мое видение, которое вы недавно так превосходно описали..." 60
Некоторые союзники Сёра, постоянно чувствовавшие его превосходство и то, как он подчеркивал это превосходство, или неудовлетворенные его теориями, начали теперь покидать группу. Сёра, в сущности, был нередко этому рад, но Синьяк очень сожалел об отколовшихся. Камилл Писсарро первый начал постепенно отходить от группы, пытаясь найти технику, которая бы удовлетворяла его больше, чем непреклонный пуантилизм. Сын его уехал в Лондон, где собирался обосноваться надолго, а друг Люсьена Айе после некоторого колебания вручил Синьяку свою, так сказать, отставку:
„Когда меня захватило движение [нео]импрессионистов и я втянулся в него, мне показалось, что я нашел группу разумных людей, помогающих друг другу в поисках и не преследующих иных целей, кроме служения чистому искусству. В это я верил целых пять лет. Но затем в один прекрасный день начались непрерывные стычки, и это заставило меня задуматься. Тут мне припомнилось прошлое, и я увидел, что группа, которую я принимал за отряд искателей, состоит из двух лагерей: одни действительно заняты поисками, другие же дискутируют, спорят, сеют раздоры (хотя, возможно, и не намеренно) и преследуют одну лишь цель — превзойти остальных... Осознав это, я потерял всякое доверие. Я не могу жить в неопределенности и не хочу обрекать себя на вечные муки, а поэтому решил уйти". 61
В Бельгии Анри ван де Вельде тоже начал утрачивать иллюзии. Он был обеспокоен „подозрительностью и мелочностью Сёра"; в конце концов, он начал сомневаться даже в правильности его взглядов. „Я думал, что он великий мастер науки цвета, — писал впоследствии ван де Вельде. — Но его возня с этой наукой, поиски ощупью, путаница в изложении его так называемой теории оттолкнули меня... Те, кто критиковали „Гранд-Жатт" за недостаточную яркость света, были правы, равно как и те, кто отмечали слабое взаимодействие дополнительных цветов".
Сам ван де Вельде окончательно прекратил заниматься живописью, хотя продолжал восхищаться Синьяком, „достигшим цели, к которой стремились все мы, ученики Сёра, занявшиеся разложением цвета и оптической смесью, -яркостью света". 62 В 1890 г.
он в первый и последний раз выставился с „Независимыми". На ван де Вельде, так же как на Айе, рассчитывать не приходилось, а Люс, в сущности, никогда не был настоящим последователем Сёра и тоже понемногу отошел от группы.
Но наиболее тяжкий обвинительный акт дивизионизму предъявил его первый и наиболее пылкий приверженец Камилл Писсарро. Около 1890 г., после тщетных попыток сделать дивизионистскую технику более гибкой, Писсарро решил, что он был введен в заблуждение своими молодыми друзьями и отрекся от их теорий. Любой метод был для него хорош, если только он позволял получать ценные результаты. Когда собственные работы перестали удовлетворять Писсарро, никакие научные доводы уже не могли убедить его держаться системы, которая не помогала, а затрудняла его творческое развитие. Стоило ему прийти к такому убеждению, как он отчетливо изложил его своим друзьям; в частности, он объяснил ван де Вельде:
„Я считаю своим долгом написать вам и откровенно рассказать, как я теперь рассматриваю свою попытку стать последовательным дивизионистом, идущим за нашим другом Сёра. Исповедуя эту теорию в течение четырех лет и отказавшись от нее теперь не без упорных и болезненных попыток возвратить то, что я утратил, и не потерять того, что приобрел, я не могу больше считать себя одним из неоимпрессионистов, которые отказываются от движения и жизни ради совершенно противоположных концепций. Может быть, концепции эти и хороши для людей с соответствующим темпераментом, но они не годятся для меня, стремящегося избежать ограниченности всех так называемых научных теорий. После многих попыток я убедился (я говорю только о себе), что, следуя этим теориям, невозможно оставаться верным своим ощущениям, а следовательно, и передавать жизнь и движение, невозможно оставаться верным мгновенным и восхитительным эффектам природы, невозможно придать творчеству индивидуальный характер. Обнаружив все это, я отошел в сторону. И как раз вовремя! К счастью, выяснилось, что я не создан для этого искусства, производящего на меня впечатление безжизненной монотонности!" 63
Как бы для того, чтобы занять место тех, кто оставил группу, некоторые молодые люди, сплотившиеся вокруг „ученика" Гогена Серюзье, как, например, Дени, Валлотон и Вюйар начали экспериментировать с пуантилистской техникой. Но делали они это для того, чтобы достичь определенных эффектов фактуры, — как поступал и Ван Гог, — и не придерживались дивизионизма. Попытки их поэтому были недолговременны и не сыграли большой роли ни в их собственной творческой эволюции, ни в деятельности группы.
Так обстояли дела в 1891 г. Сёра в это время невозмутимо продолжал работать. В годы, последовавшие за окончанием „Гранд-Жатт", он, опираясь на открытия Шарля Анри, не только совершенствовал свой метод, но и поочередно брался за решение всех проблем живописи. Он перепробовал все жанры за исключением натюрмортов, но даже их можно обнаружить в отдельных местах его больших полотен. Изучив при создании „Гранд-Жатт" движения людей на открытом воздухе и воспроизведя в многочисленных пейзажах пребывающую в покое природу, Сёра теперь писал на воздухе неподвижные фигуры при искусственном освещении („Парад", 1887—1888), неподвижные обнаженные фигуры в мастерской („Натурщицы", 1887—1888), портрет („Пудрящаяся женщина", 1889—1890) и, наконец, движущиеся фигуры в помещении при искусственном свете („Канкан", 1889—1890) и под светом, пробивающимся снаружи (последняя композиция художника „Цирк", 1890—1891). Эти композиции дышат либо грустью, либо весельем и подчиняются, конечно, строгим правилам взаимодействия линий и красок, законы которых изучил Сёра. В этих полотнах Сёра, не делая никаких уступок ни литературности, ни живописности, „реабилитировал" сюжет, заброшенный импрессионистами.
Хотя Сёра был главным образом занят сведением воедино сложных линейных схем в своих полотнах, основанных, например, на золотом сечении, он утверждал, что может писать только то, что у него перед глазами, 64 и заявлял, что рисунок является основой живописи (принцип Энгра) и что гармония цвета должна проистекать из гармонии линий.
В разговоре с Гюставом Каном он однажды определил живопись, как „искусство углубления поверхности", на что ван де Вельде возразил, что „допустимо также противоположное определение: живопись есть искусство создания рельефной поверхности". 62 Однако даже ван де Вельде впоследствии признавал, что, как глава школы, Сёра открыл в живописи „новую эру возвращения к стилю. Так решила судьба. Она натолкнула его на новую технику — технику пигмента, что неизбежно должно было привести к стилизации". 62
Синьяк тем временем продолжал заниматься вопросами техники и цвета. Живой нрав и пылкий темперамент удерживали его от слепого следования математическим формулам Анри. Тогда как Сёра все сильнее подчеркивал значение линейных направлений, Синьяка больше занимал цвет. В статье, опубликованной в 1890 г., Фенеон утверждал, что, подчиняя свои композиции единому доминирующему направлению, Синьяк руководствовался не столько правилами, сколько интуицией. „Он не порабощен этой стройной математикой: он знает, что произведение искусства неделимо. К тому же Анри никогда не собирался вооружать художников безошибочным способом создания (или хотя бы анализа) красоты, которая является довольно сложной штукой. Он сказал только: „Каждое направление символично", — и эта простая идея была плодотворной, поскольку она разрушила веру Синьяка в случайное и укрепила его в ясном эмпиризме в преддверии сознательного". 65 В ответ на эту статью Синьяк написал Фенеону: „Не утруждайте себя критикой нашего Анри: он очень мало интересуется игрой дополнительных цветов — он считает это варварством". 66
Менее склонный к поискам „стиля", чем Сёра, Синьяк стремился к более декоративному искусству. „Мы должны избегать сухости, — писал он ван Риссельбергу, — медленности исполнения, худосочности. Мы должны вернуть мазку всю яркость и чистоту, на какую он способен, и в то же время найти способ, как добиться того, чтобы он не бросался в глаза и мягко гармонировал с соседним.
Кросс стремится к этому, да и вы тоже. И мы найдем ответ. Мы находимся не в глухом тупике, а на великолепном проспекте, где много простора и воздуха, и это подтверждается тем, что каждый год мы подходим все ближе к гармонии и свету!" 67
Синьяк, видимо, был расстроен разрывом с Писсарро больше, чем Сёра, поскольку он находился в более близких отношениях со старым мастером, чем Сёра. „Я до сих пор ясно помню, — писал Синьяк Писсарро, — ваше увлечение этой техникой и вашу удовлетворенность моими работами. Может ли вещь, которая так нравилась, внезапно стать столь ненавистной?.. Я убежден, что мы находимся на верном пути, но я еще глубже убежден, что мы пока не достигли цели и нам еще предстоит долгий путь. Тем больше причин не разочаровываться; напротив, необходимо продолжать упорно и много работать". 68
Именно эта убежденность, это постоянное стремление совершенствоваться в сочетании с боевым задором обеспечили Синьяку активную, руководящую роль в кружке Сёра. Сознавая лежащую на нем ответственность, он каждый год охотно отдавал всю свою энергию организации „Салона независимых". Именно Синьяк в 1891 г. подготовил посмертную выставку Дюбуа-Пилле и, очевидно, он же организовал значительно более скромную выставку работ Винсента Ван Гога.
Однако, несмотря на все усилия Синьяка, большинство неоимпрессионистов, за исключением Люса и Госсона, послали на выставку меньше десяти картин, в то время как второстепенные художники, например Анкетен, доктор Гаше и Гийомен, показали по десять работ каждый; Тулуз-Лотрек выставил девять и столько же прислал „таможенник" Руссо. Различные художники из окружения Гогена, который по-прежнему отказывался присоединиться к „Независимым", были представлены достаточно хорошо. Дени, Валлотон и Виллюмсен выставили по десяти картин, Мофра — девять бретонских пейзажей; Боннар тоже выставил девять работ, а Бернар — десять. (Таким образом, он наконец принял участие в выставке, где экспонировались Сёра и Синьяк.) Сам Синьяк выставил девять картин — „Портрет Фенеона", виды Сены в Эрбле и берегов Атлантики.
Сёра выставил только пять работ — четыре морских пейзажа, сделанных в Гравелине, и „Цирк". Хотя картина эта еще не была вполне закончена, художник все-таки счел возможным показать ее. (Такое отступление от правил, возможно, объясняется тем, что линейная композиция была завершена и общая цветовая гамма установлена.)
Комитет по развеске картин, президентом которого был Кросс, состоял из Люса, Сёра, Синьяка, Лотрека и других. Открытие должно было состояться 12 марта. В начале марта члены комитета приступили к работе — начался осмотр поступлений, подбор однородных картин, наблюдение за развеской. Сёра и Синьяк проводили весь день в большом здании, которое предоставил в распоряжение „Независимых" город Париж. Сёра и Ангран находились в последнем зале, посвященном в основном неоимпрессионистам, когда туда вошел Пюви де Шаванн и начал рассматривать рисунки Дени. „Он сейчас заметит, — сказал Сёра Анграну, — ошибку, которую я допустил в изображении лошади". Однако Пюви прошел мимо, даже не остановившись перед „Цирком", и Сёра был жестоко разочарован. 69
Несколько дней спустя Сёра, почувствовав боль в горле, слег в постель. В прошлом году от эпидемии инфлюэнцы в Париже погибли сотни людей, а в этом году были случаи дифтерийной ангины. Внезапно Сёра стало хуже. 30 марта Синьяк сообщал ван Риссельбергу: „Ужасные вести: вчера утром, после двухдневной болезни, скончался наш бедный Сёра. Говорят, это была инфекционная ангина. Он оставил несчастную вдову и — о чем мы не знали — прелестного тринадцатимесячного ребенка, которого он признал. Бедная женщина снова беременна... Я слишком расстроен, чтобы писать подробнее". 70
Два дня спустя ван Риссельберг снова получил письмо: „Ну, не ужасна ли эта утрата! Я, вероятно, никогда не оправлюсь после нее... Оказывается у него было еще кровоизлияние в мозг... 71 Одним словом, наш дорогой друг доконал себя работой... Вчера его похоронили... Никогда не доводилось мне видеть ничего печальнее этих проводов.
Все были совершенно подавлены. Семья устроила ему роскошные, — слишком роскошные похороны... Прости, пожалуйста, за бессвязное письмо: я не в себе". 72
Вскоре после этого умер ребенок Сёра; похороны состоялись 15 апреля. Хотя самые близкие друзья Сёра, в частности Синьяк и Ангран, знали о его гражданской жене Мадлене Кноблок, которую в 1889—1890 гг. он изобразил в картине „Пудрящаяся женщина", художник так тщательно скрывал свою личную жизнь, что даже они не знали о существовании ребенка. Ребенок, которого Мадлена Кноблок ожидала, родился после смерти Сёра мертвым. В конце того же года ее постигла еще одна утрата, и Синьяк написал Люсу: „Знаешь ли ты, что мать бедняжки Кноблок утопилась? Она мне написала: „Мама утопилась, тело ее найдено в Аржантёе... Я еду в морг опознавать труп..." Так прямо и написала! Несчастные люди!" 73
Родители Сёра, люди довольно состоятельные, немедленно признали Мадлену Кноблок женою их сына. Решив не устраивать аукциона, они передали половину картин художника его вдове. Так как при жизни Сёра продал лишь несколько картин (кое-какие картины и рисунки он подарил), то фактически почти вся его продукция за десять лет работы находилась у него в мастерской. (Он получал по 300 франков за свои пейзажи и по 60 франков за рисунки; цену на картину „Натурщицы" он рассчитал, исходя из года работы по семь франков в день, то есть около 2500 франков, хотя был готов отдать ее за меньшую сумму. Винсент Ван Гог оценивал „Натурщиц" и „Гранд-Жатт" в 5000 франков каждую. Спустя шесть лет после смерти Сёра, торговец картинами просил за „Натурщиц" 800 франков, а в 1900 г. семья Сёра продала „Гранд-Жатт" за 800 франков, „Цирк" за 500 и рисунки по 10 франков за штуку.)
С общего согласия Синьяк, Люс и Фенеон с помощью брата Сёра взялись классифицировать его работы и разделить их между наследниками. Они тщательно переписали и пронумеровали все полотна Сёра, небольшие деревянные дощечки и бесчисленные рисунки, удостоверяя подлинность каждой вещи и ставя на оборотной стороне свои инициалы для опознания ее в будущем.
„Меня просили, — писал в Брюссель через несколько недель после смерти художника Люс, — в случае, если родители Сёра не переменят своего решения, отложить по одному рисунку или дощечке для каждого из друзей Сёра". 74 А Синьяк, который, совершенно измучившись, уехал из Парижа, заверял ван Риссельберга: „Вы без колебаний можете принято это на память о нашем добром друге. Родители его очень хотят, чтобы какая-то часть трехсот дощечек была распределена между его друзьями". 75
Поскольку у Сёра, благодаря его связям с „Группой двадцати", было много друзей в Бельгии, четырнадцать его рисунков и пять дощечек, предназначенных ван Риссельбергу, ван де Вельде, Финчу, Дарио де Регойя, мадемуазель Бок (купившей „Красный виноградник" Ван Гога), Верхарну, Леммену, Маусу, г-же Гюстав Кан и другим, были отвезены в Брюссель Мадленой Кноблок, которая сама собиралась устроиться там в качестве модистки. Но стоило ей приехать в Брюссель, как она, будучи женщиной очень неумной, сразу же безнадежно запуталась в интриге, затеянной Гюставом Каном, его женой и художником Лемменом. Каны настроили ее против друзей Сёра, якобы пытающихся „отобрать" у нее работы мужа. Они обвиняли Синьяка в том, что он горел лишь одним желанием — „похоронить своего соперника Сёра", а Люса в том, что он самочинно „закончил" „Цирк" Сёра. Они даже показали ей письмо Фенеона, где он высказывал опасения по поводу того, что половина произведений художника попала в руки Мадлены Кноблок. По возвращении в Париж беспомощная вдова выболтала все эти оскорбительные сплетни, которые особенно возмутили Синьяка. К счастью, тактичное вмешательство Тео ван Риссельберга положило конец всем этим неприятным событиям. 76 Супруги Кан признали свою вину, но „порвали" дружеские отношения с Мадленой Кноблок; Леммен прислал Синьяку письмо с извинениями. „Все кончилось, — писал Синьяк ван Риссельбергу в конце июня, — и я надеюсь, что эта шайка когда-нибудь расплатится за зло, которое причинила.
Кого больше всего следует пожалеть, несмотря на всю ее безответственность, так это вдову Сёра, трещотку, которая своей пустой болтовней и враками, достойными дрянной консьержки, восстановила всех против себя". 77
Смерть Сёра фактически не была отмечена прессой. Лишь через несколько месяцев его друг Жюль Кристоф опубликовал статью, в которой горько сетовал: „Внезапная, нелепая болезнь унесла художника за несколько часов, унесла в момент его торжества! Я проклинаю провидение и смерть!" 78 Верхарн и Кан тоже написали о художнике, но самый странный некролог принадлежал Фенеону: „29 марта в возрасте тридцати одного года скончался Сёра, выставлявшийся в Салоне в 1883 г.; с „Группой независимых художников" в 1884 г.; с „Обществом независимых художников" в 1884-1885, 1886, 1887, 1888, 1889, 1890 и 1891 гг.; с импрессионистами на улице Лафит в 1886 г.; в Нью-Йорке в 1885—1886 гг.; в Нанте в 1886 г.; с „Группой двадцати" в Брюсселе в 1887, 1889 и 1891 гг.; в Амстердаме на выставке „Черное и белое" в 1888 г. Каталог его работ включает 170 дощечек величиной с сигарную коробку, 420 рисунков, 6 альбомов с набросками и примерно 60 полотен (фигура, марины, пейзажи), среди которых 5 картин большого размера („Купание", „Гранд-Жатт", „Натурщицы", „Канкан", „Цирк") и, несомненно, много шедевров". 79
Теодор Визева, не любивший нововведений Сёра и прямо заявивший об этом в 1886 г., написал теперь сочувственную статью, не отказываясь, однако, от своего мнения: „Не раз я имел возможность провести несколько часов в обществе этого мягкого, вдумчивого молодого человека, который на тридцать лет вперед определил программу своей работы и ушел от нас в неведомое, оставив после себя лишь первые наброски того великого творения, о каком он мечтал. Высокий, с длинной бородой и наивными глазами, он напоминал мне итальянских мастеров Возрождения, которые, подобно ему, обладая силой и в то же время пренебрегая ею, уверенными шагами шли к своему идеалу.
В день первой же встречи с ним я обнаружил, что душа его принадлежит прошлому. Утрата вековых иллюзий, которая делает задачу современных художников такой трудной, никак не отразилась на нем. Он верил в силу теории, в абсолютную ценность метода, в непрерывную революцию в искусстве. Я страшно обрадовался, обнаружив в одном из закоулков Монмартра такой замечательный образчик расы, которую считал вымершей, расы художников-теоретиков, связывающих практику с идеями и подсознательную фантазию с обдуманными действиями. Да, я очень явственно ощутил в Сёра родича Леонардо, Дюрера, Пуссена; я никогда не уставал слушать, как он излагал подробности своих исследований, порядок, в каком собирался их проводить, и подсчитывал количество лет, которые был намерен посвятить им. Не уставал и он раскрывать передо мною эти подробности.
Позволю себе добавить, что изыскания его касались тех же самых вопросов, которые занимали мастеров прошлого и которые, по-моему, наиболее достойны внимания художника... Жорж Сёра нашел решения, казавшиеся ему удовлетворительными. Решения эти, должен признаться, не удовлетворили меня в той же мере, в какой удовлетворяли сами занимавшие его проблемы. Я не мог поверить, что метод пуантилизма, даже если он лучше подтверждает научные гипотезы относительно цвета, превосходит любой другой метод передачи цвета в картине; не мог я согласиться и с тем, что для передачи веселого настроения достаточно рисовать линии, идущие вверх, или что окраска рамы дополняет гармонию картины и выделяет полотно из его окружения. Но я был готов поверить Сёра, что вскоре находки его станут более значительными..." 80
Твердо придерживаясь убеждения, что преодоление технических трудностей не является эстетической проблемой, Визева продолжал: „Эксперименты и черновые наброски — вот и все, что оставил после себя Сёра. Его фигурные композиции: „Гранд-Жатт", „Парад", „Натурщицы", „Цирк" явно представляют собой предварительные пробы, первые попытки постепенно применить еще не изученные до конца методы.
В них постоянно находишь бок о бок друг с другом превосходные детали, отличающие истинного художника, необычные детали, свидетельствующие о поисках, и детали, слишком явно говорящие о пренебрежении теми или иными элементами, принесенными в жертву элементам более своеобразным. Не приходится сомневаться, например, что по прошествии какого-то времени Сёра сумел бы избавить свои фигуры от этой жесткости, застылости, которые зачастую мешают нам в должной мере оценить уверенную чистоту его рисунка. Что же касается небольших пейзажей, оставленных им... то некоторые из них очаровательнее, легче, тоньше большинства современных пейзажей; но этой тонкостью, изяществом и мягкой печалью, присущей им, они обязаны больше душе Сёра, чем его методам и его теориям. Существует, однако, область, в которой Сёра полностью проявил всю силу своего таланта: я видел его рисунки, поразительно артистичные, строгие, светящиеся, живые, — самые выразительные рисунки, какие я только знаю...
От нововведений Сёра мало что осталось... таким образом, возможно, что имя Сёра, малоизвестное даже сейчас, вскоре будет окончательно позабыто. Смерть застигла его врасплох. Но, да будет мне, по крайней мере, разрешено объявить, что он был одной из движущих сил нашего искусства, достойнейшим среди своих современников, человеком более возвышенных интересов, более благородного ума, и что вместе с ним погибла еще одна наша надежда увидеть рождение нового искусства среди анархии, невежества, грубости современной художественной жизни". 80
Писсарро, отказавшийся безоговорочно принимать искусство Сёра, тем не менее искренне оплакивал своего молодого друга. „Ты можешь представить себе, — писал он в Лондон сыну Люсьену, — скорбь всех тех, кто следовал за ним или интересовался его исследованиями. Смерть его — большая потеря для искусства". 81 „Не ужасно ли, — отвечал Люсьен, — что такой молодой, многообещающий человек, уже достигший таких больших для своих лет результатов, умер в тот момент, когда он уже вступил на путь дальнейших достижений? Пуантилизм умер вместе с ним!" 82 Отец отвечал ему: „Я думаю, ты прав.
Пуантилизм умер, но, мне кажется, он будет иметь последствия, которые окажутся в дальнейшем чрезвычайно важными для искусства. Сёра действительно внес в него новый вклад". 83
Синьяк ни при каких обстоятельствах не мог согласиться с тем, что смерть Сёра означала конец неоимпрессионистского направления. Но он, разумеется, сознавал, что руководство перешло теперь к нему и что на плечи его легла тройная задача: защитить память Сёра, в чем ему должен был энергично и умно помочь Фенеон, сохранить преобладающее положение за „Обществом независимых", неожиданно оказавшимся под угрозой ввиду попытки Анкетена организовать конкурирующую ассоциацию, 84 и, прежде всего, продолжить работу Сёра. Такие обязательства накладывали на него большую ответственность, но всякая попытка избежать ее была бы равносильна признанию в том, что он являлся лишь тенью Сёра, хотя на самом деле этого, безусловно, не было.
Синьяк обладал многими качествами, необходимыми для его новой роли, и все же бывали моменты, когда он чувствовал себя одиноким и усталым, понимая, что стоящая перед ним задача может оказаться неблагодарной. (Такие опасения внушало ему главным образом поведение Кана и Леммена.)
После смерти Сёра Синьяк находился в подавленном состоянии. Он уехал в Бретань, желая уединиться и уйти в работу; однако в июне он уже вернулся в Париж для операции кисты. Он был так подавлен и обозлен всем происшедшим в Брюсселе, что даже хотел выйти из состава „Группы двадцати". Позже, этим же летом, он написал глубоко пессимистичное письмо Камиллу Писсарро, в котором вспоминал то время, когда „мы держались друг за друга, создавали новые работы и новые идеи и я думал, что все мы будем храбро сражаться вместе. Будучи самым воинственным членом группы, я пожертвовал собой ради общих интересов. Я думаю, что это было не бесполезно и что если бы идеи наши одержали верх, в этом была бы и моя заслуга. Если бы все пришлось начать сначала, я поступил бы так же, и я убежден, что вы не стали бы винить меня за это.
Если сейчас я немного поутих, то только потому, что почва уже подготовлена, идеи наши распространены, наш манифест [видимо, ссылка на публикацию теорий Сёра] обнародован... Остается только работать". 85
Синьяк был слишком ярко выраженным человеком действия, чтобы „поутихнуть" надолго. Вскоре его оптимизм, его полемический задор, его энергия, его нетерпимость к бездарности, где бы он ее ни обнаружил, его стремление нести свои убеждения высоко, как знамя, снова взяли верх. Он готов был вести борьбу с прежней энергией и энтузиазмом.
Преждевременная смерть превратила Сёра в настоящего мученика дивизионизма: его поступки, его теории, его работы приобрели характер чего-то священного и незыблемого для потомства, в то время как жизнь выдвигала новые требования, новые проблемы, новые ультиматумы. Поэтому Синьяк должен был покориться своей участи, даже рискуя остаться в одиночестве. Но он не мог не размышлять о странностях судьбы. Меньше чем через четыре года после смерти Сёра Синьяк печально сравнивал растущую славу Ван Гога и забвение, которому теперь окончательно предали его лучшего друга. И, обмакнув перо в чернила предубеждений, которые он питал по отношению к первому, чуть ли не слепо благоговея перед вторым, он записал в дневнике: „Как несправедливы люди к Сёра! Подумать только, они отказываются признать в нем одного из гениев нашего века! Молодые люди в полном восхищении от Лафорга и Ван Гога — оба они тоже умерли. (Восхищались ли бы ими, будь они живы?) А вокруг Сёра — молчание и забвение. И все же он более великий художник, чем Ван Гог, который интересен только как душевнобольной феномен... и чьи самые интересные картины сделаны в Арле во время болезни. После смерти Сёра критики отдавали должное его таланту, но считали, что он не оставил законченных работ! Мне же, наоборот, кажется, что он дал все, что мог дать, и сделал это превосходно. Конечно, твори он до сих пор, он продолжал бы прогрессировать, но задача его и так выполнена целиком. Он исследовал все и во всем дошел до конца.
Взаимоотношение черного и белого [рисунки], гармонии линий, композиции, контраст и гармония красок... и даже рам. Чего еще можно требовать от художника?" 86
Примечания
1 См.: Johanna van Gogh-Bonger, предисловие к Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh. Amsterdam, 1952—1954, т. I, стр. XLVI, XLVII.
2 Письмо Гогена к Тео Ван Гогу [апрель 1890, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойным г-ном Альбером С. Анро. Национальный архив, Париж (завещание Анро).
3 Письмо Тео Ван Гога к брагу от 15 июня 1890 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т37, стр. 293. (В письме этом имя Гогена не упоминается, но имеется в виду несомненно он.)
4 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [первая половина июня 1890, Овер], там же, № W22, стр. 182—184.
5 Письмо В. Ван Гога к брату [от 12 мая 1890 г., Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 635, стр. 516.
6 Письмо В. Ван Гога к брату [от 4 июня 1890 г., Овер], там же, № 638, стр. 519, 520.
7 О д-ре Гаше см.: V. Doiteau. La curieuse figure du Dr. Gachet. „Aesculape", август—сентябрь 1923, a также рецензию на эту статью: Tabarant. „Bulletin de la vie artistique", 15 сентября 1923; Van Gogh et les peintres d'Auvers chez le docteur Gachet, numero special de „L'Amour de l'Art", 1952; J. Rewald. Gachet's Unknown Gems Emerge. „Art News", март 1952; P. Valery-Radot. Une Figure originale de medecin-artiste. „La Presse medicale", 6 сентября 1952; P. Gachet. Paul van Ryssel, le docteur Gachet graveur. Paris, 1954; Cezanne a Auvers. Paris, 1952; Souvenirs de Cezanne et de van Gogh. Paris, 1953; Vincent van Gogh aux „Independants", Paris, 1953; Deux Amis des impressionnistes, le docteur Gachet et Murer. Paris, 1956; Lettres impressionistes au Dr. Gachet et a Murer. Paris, 1957; Джон Ревалд. История импрессионизма. Л.—M., „Искусство", 1959.
8 Письмо В. Ван Гога к брату и невестке [конец мая 1890, Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 637, стр. 518.
9 Письмо В. Ван Гога к матери [начало июня 1890, Овер], там же, № 639, стр. 521.
10 Письмо В. Ван Гога к брату [конец мая 1890, Овер], там же, № 636, стр. 517.
11 См.: Paul Gachet. Van Gogh a Auvers, histoire d'un tableau. Paris, 1953.
12 См.: Paul Gachet. Paul van Ryssel, le docteur Gachet graveur. Paris, 1954.
13 Письмо Гогена к Ван Гогу [начало июня 1890, Ле Пульдю]. Письмо, посланное Тео, который переслал его Винсенту 15 июня. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.
14 Письмо В. Ван Гога к Гогену (около 20 июня 1890, Овер]. Оригинал этого письма утерян; оно цитируется здесь по неполному черновику, обнаруженному среди бумаг художника. См. Verzamelde Brieven.., т. III, № 643, стр. 527—529. В ответе Гогена (см. примеч. 15) обсуждаются некоторые вопросы, упоминающиеся в черновике Ван Гога, а это доказывает, что последний отправил Гогену письмо достаточно близкое по содержанию к черновику.
15 Письмо Гогена к В. Ван Гогу [конец июня 1890, Ле Пульдю]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.
16 Письмо В. Ван Гога к брату [от 17 июня 1890, Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 642, стр. 526.
17 Письмо Тео Ван Гога к Камиллу Писсарро [от 5 июля 1890, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойным г-ном Родо Писсарро, Париж.
18 Письмо В. Ван Гога семье Жину ]июль 1890, Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 640а, стр. 524.
19 См. письмо В. Ван Гога к брату [от 10 июня 1890 г., Овер], там же, № 640, стр. 523.
20 Письмо Тео Ван Гога к брату от 30 июля 1890 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т39, стр. 295.
21 J. Leclerq. Introduction au catalogue de l'Exposition Vincent van Gogh, Galeries Bernheim-Jeune. Paris, 15—13 марта 1901.
22 Письмо В. Ван Гога к брату [середина июля 1890, Овер], Verzamelde Brieven.., т. III, № 649, стр. 535, 536.
23 Письмо Тео Ван Гога к брату от 14 июля 1890 г. [Париж]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т41, стр. 296.
24 Говорят, что на протяжении этой сцены Ван Гог возбужденно ходил взад и вперед, сжимая в правом кармане какой-то предмет, возможно пистолет, которым он позже убил себя. (См.: G.
Bazin. Предисловие к каталогу выставки „ Van Gogh et les peintres d'Auvers-sur-Oise". Paris, Orangerie, 1954, стр. XXXIV.) Однако кажется маловероятным, чтобы доктор Гаше не попытался разоружить художника. См. также: Paul Gachet. Deux Amis des impressionnistes, стр. 114.
25 Письмо В. Ван Гога к брату [середина июля 1890, Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 648, стр. 535.
26 Письмо Тео Ван Гога к жене от 20 июля 1890 г., Париж. См. предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLVIII.
27 Письмо Тео Ван Гога к жене от 25 июля 1890 г., Париж, там же, стр. XLVIII.
28 См. воспоминания Хиршига у А. Вredius. Herinneringen aan Vincent van Gogh, „Oud-Hol land", 1934, т. 51, № l, стр. 44.
29 Письмо В. Ван Гога к матери [вторая половина июля 1890, Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 650, стр. 537.
30 Письмо В. Ван Гога к брату [от 23 июля 1890 г., Овер], там же, № 651, стр. 537.
31 Письмо В. Ван Гога к брату [от 27 июля 1890 г., Овер], там же, № 652, стр. 541, 542. Это последнее письмо Ван Гога; он не закончил его, и оно найдено на нем после его смерти. Пистолет, из которого он убил себя, так и не был обнаружен.
32 Хиршиг передает события несколько иначе. По его словам, они в это роковое воскресенье ожидали Ван Гога к обеду у Раву, когда он вошел, прижимая руку к животу. „Но, месье Винсент, откуда вы, что с вами?" — „Мне стало слишком тошно и я убил себя!" Я вижу его лежащим в мансарде на узенькой постели, испытывающим страшные муки. «Неужели никто не может вскрыть мне живот?" Под крышей стояла ужасающая духота. Мертвый он выглядел страшно, еще страшнее, чем живой. Из гроба его, плохо сколоченного, просачивалась вонючая жидкость, все в этом человеке было ужасно. Я думаю, он много страдал в жизни. Я ни разу не видел, чтобы он улыбался". (См.: А. Вredius. Herinneringen aan Vincent van Gogh.) В то время как Хиршиг говорит о мансарде, занимаемой Ван Гогом, двое других оставшихся в живых свидетелей не согласны с ним, и это лишний раз подтверждает, как трудно иногда установить даже мелкие факты.
Согласно воспоминаниям сына д-ра Гаше, художник жил в комнате первого этажа, а дочь г- жи Раву утверждает, что он действительно занимал мансарду в третьем.
33 С. Maurоn. Notes sur la structure de l'ihconscient chez Vincent van Gogh. „Psyche", январь — февраль, март — апрель 1953. Автор указывает, что Ван Гог покончил с собой не в припадке безумия и не в состоянии апатии, обычно следующей за его приступами, а находясь в совершенно ясном сознании.
34 См.: V. Doiteau et E. Leroy. La Folie de van Gogh. Paris, 1928, стр. 91—94.
35 См.: M. Gauthier. La Femme en blue nous parle de l"Homme a l'oreille coupee", „Nouvelles litteraires", 16 апреля 1953.
36 Письмо д-ра Гаше к Тео Ван Гогу (от 27 июля 1890 г., Овер]. См. предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLIX.
37 Письмо Тео Ван Гога к жене от 28 июля 1890 г., Овер, там же, стр. XLIX.
38 См. письмо Тео Ван Гога к сестре Елизавете в книге: Е. du Quesne — van Gogh. Person liche Erinnerungen an Vincent van Gogh. Munchen, 1911, стр. 75, 76.
39 Письмо Тео Ван Гога к жене [от 29 июля 1890 г., Овер]. См. предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLIX.
40 Эта фраза подтверждает, что Бернар не видел Ван Гога после его отъезда в Арль, хотя позднее он заявлял, что писал вместе с Ван Гогом на острове Гранд-Жатт, во время краткого пребывания художника в Париже в июле 1890 г.
41 Письмо Бернара к Орье [от 1 августа 1890 г., Париж]. См.: L'Enterrement de Vincent van Gogh. „Document", февраль 1953.
42 Письмо Гогена к Тео Ван Гогу [начало августа 1890, Ле Пульдю]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.
43 Письмо Гогена к Шуффенекеру [август 1890, Моэлан]. См.: С. Roger-Marx. Lettres inedites de Vincent van Gogh et de Paul Gauguin. „Europe", № 194, 15 февраля 1939.
44 Письмо Гогена к Шуффенекеру [август — сентябрь 1890, Моэлан], там же. Вполне возможно, что это письмо было написано в 1891 г. и относится к смерти Тео Ван Гога, а не к смерти художника.
45 Письмо Тео Ван Гога к Орье от 27 августа 1890 г., Париж.
Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-ном Жаком Вильямом, Шатору.
46 Письмо Орье к Бернару от 29 августа 1890 г., Шатору. См. „Documents", февраль 1953.
47 Письмо Тео Ван Гога к д-ру Гаше [середина сентября 1890, Париж]. См.: Paul Gachet. Vincent van Gogh aux „Independants". Paris, 1953.
48 Письмо Тео Ван Гога к Бернару от 18 сентября 1890 г., Париж. См. предисловие Бернара к „Lettres de Vincent van Gogh a Emile Bernard". Paris, 1911, стр. 2, 3.
49 Письмо Камилла Писсарро к сыну Люсьену от 18 октября 1890 г., Париж. Писсарро добавлял: „Тео Ван Гог кажется был болен перед тем как сошел с ума; у него была задержка мочи..." (См.: Camille Pissarro. Lettres a son fils Lucien. Paris, 1950, стр. 188, 189.)
50 Письмо Тео Ван Гога к Гогену [октябрь 1890 г., Париж]. См.: A. Alexandre. Paul Gauguin, sa vie et le seus de son oeuvre. Paris, 1930, стр. 108.
51 Письмо Синьяка к Маусу от 23 октября 1890 г., Париж. См.: M. O. Maus. Trente Annees de lutte pour l'art. Bruxelles, 1926, стр. 119, 120, примеч.
52 Письмо Гогена к Бернару [январь 1891 г., Ле Пульдю]. См.: Lettres de Gauguin a sa femme et a ses amis. Paris, 1946, № CXIII, стр. 204 [ошибочно датировано октябрь 1890].
53 G. Kraus. The Relationship between Theo and Vincent van Gogh. Amsterdam, 1954.
54 „Mercure de France", март 1891.
55 Письмо Гогена к жене [от 5 ноября 1892 г., Таити]. Lettres de Gauguin.., n° CXXXIII, стр. 235.
56 Письмо Гогена к Даниелю де Монфрейду, июль 1892, и от 14 февраля 1897, Таити. См.: Lettres de Gauguin a Daniel de Monfreid. Paris, 1950 (второе издание), стр. 58 и 59.
57 Письмо Орье к сестре [начало марта 1891, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-ном Жаком Вильямом, Шатору.
58 O. Mirbeau. Vincent van Gogh. "Echo de Paris", 31 марта 1891. Перепечатано в книге Mirbeau. Des Artistes, т. I. Paris, 1922, и в книге Van Gogh raconte par lui-meme et ses amis. Geneve, 1947.
59 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [февраль — март 1888, Париж].
Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.
60 Письмо Сёра к Фенеону [от 20 июля 1890, Париж], любезно предоставленное г-ном Цезарем М. де Ок. Париж. Это письмо, написанное в ответ на статью Фенеона о Синьяке, появилось в июле 1890 г. в „Les Hommes d'Aujourd'hui" и воспроизводится в книге: Dorra et Rewald. Seurat. Paris, 1960, стр. XXV—XXVIII.
61 Письмо Айе к Синьяку от 10 февраля 1890 г. См.: Rewald. Seurat. Paris, 1948, стр. 116.
62 Письмо Анри ван де Вельде к автору от 17 января 1950 г. [Обрежери]. Ван де Вельде впоследствии стал архитектором и завоевал славу как глава направления „Новое искусство".
63 Письмо Камилла Писсарро к А. ван де Вельде. Цитируется по черновику, найденному среди бумаг Писсарро. Письмо, отправленное к ван де Вельде 27 марта 1896 г., было немного короче; в нем Писсарро протестует против того, что имя его занесено в список неоимпрессионистов. См.: Rewald. Seurat, стр. 131, 132.
64 См.: G. Кahn. Les Dessins de Georges Seurat. Paris, 1926, предисловие; Dorra. The Evolution of Seurat's Style в книге: Dorra et Rewald. Seurat, стр. 131, 132.
65 Feneon. Signac, перепечатано в Feneon. Oeuvres. Paris, 1948, стр. 69. Эта статья появилась 1 сентября 1891 г. в „La Plume", a не в 1890 г. в „Les Hommes d'Aujourd'hui", как это указано в Oeuvres.
66 Письмо Синьяка к Фенеону от 29 апреля 1890 г. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-жой Кашен-Синьяк, Париж.
67 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [весна 1902, Сен-Тропес]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.
68 Письмо Синьяка Камиллу Писсарро от 25 января [1894]. См.: Camille Pissarro. Lettres a son fils Lucien, стр. 350, 351.
69 См. воспоминания Анграна в книге: Соquiot. Seurat. Paris, 1924, стр. 166, 167.
70 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [от 30 марта 1891 г., Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.
71 Невозможно точно установить причину смерти Сёра на основании трех известных фактов: он болел „инфекционной ангиной", он умер после двух дней болезни, у него было кровоизлияние в мозг (его ребенок вскоре умер от этой же болезни).
Симптомы скорее указывают на скоротечный менингит или энцефалит. (Эпидемический энцефалит стал известен медицине лишь в 1917 г., но в наше время обычно считают, что энцефалит сопутствовал эпидемии инфлюэнции 1890 г.) Именно скоротечный менингит лучше всего сочетается с имеющимися налицо фактами: заболевание ангиной, быстрый роковой исход и патологическое явление перед смертью — кровоизлияние в мозг. Смерть ребенка тоже подтверждает это предположение. Сведения любезно предоставлены д-ром Е. Акеркнехтом, профессором университета в Цюрихе.
72 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [от 1 апреля 1891 г.]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.
73 Письмо Синьяка к Люсу [осень 1891]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-жой Кашен-Синьяк, Париж.
74 Письмо Люса к Т. ван Риссельбергу [апрель — май 1891, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж. О содержимом мастерской Сёра см.: R. Rey. La Renaissance du sentiment classique. Paris, 1931, стр. 144; Dorra et Rewald, цит. соч., стр. LXXV, LXXVI.
75 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [апрель — май 1891, Бретань]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.
76 Этот абзац основан на неопубликованной переписке Синьяка и Т. ван Риссельберга, любезно предоставленной покойной г-жой ван Риссельберг, Париж. См. также письма Писсарро к сыну Люсьену от 17 и 21 июля 1891 г., цит. соч., стр. 260, 261.
77 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [от 28 июня 1891 г., Конкарно]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.
78 J. Christophe. Georges Seurat. „La Plume", 1 сентября 1891.
79 Аноним [Feneon]. Seurat. „Entretiens politiques et litteraires", 1891, t. II, № 13.
80 T. de Wyzewa. Georges Seurat. „L'Art dans les Deux Mondes", 18 апреля 1891.
81 Письмо Камилла Писсарро к сыну Люсьену от 30 марта 1891 г., Париж, цит. соч., стр. 221.
82 Письмо Люсьена Писсарро к отцу [от 31 марта 1891 г., Лондон], там же, стр. 224.
83 Письмо Камилла Писсарро к сыну Люсьену от 1 апреля 1891 г., Париж, там же, стр. 227.
84 См. письма Камилла Писсарро к сыну Люсьену от 9 и 13 мая 1891 г., Париж, там же, стр. 243 и 248.
85 Письмо Синьяка Камиллу Писсарро [июль — август 1891, Конкарно]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойным г-ном Родо Писсарро, Париж.
86 Signac. Journal, 15 сентября 1894. См. выдержки из неопубликованного дневника Поля Синьяка 1894—1895 гг. в „Gazette des Beaux-Arts", июль — сентябрь 1949.
СТАТЬЯ ОРЬЕ О ВАН ГОГЕ
Винсент Ван Гог покинул больницу лишь две недели спустя, 7 января 1889г. Его отвез домой преданный почтальон Рулен, добросовестно информировавший Тео о состоянии здоровья Винсента. В больнице Ван Гог подружился с пастором Саллем и доктором Реем, проходившим практику при больнице (Ван Гог написал его портрет); с ними обоими встретился и Тео во время своего кратковременного пребывания в Арле, и они тоже поддерживали с ним связь.
Теперь, когда Винсент снова вернулся в свой желтый домик (хотя и продолжал ежедневно ходить в больницу на перевязки), он получил письмо от Гогена, где тот объяснял, что уехал в Париж, не желая тревожить друга во время болезни. Ван Гог был не вполне удовлетворен таким объяснением и написал Тео: „Как может Гоген ссылаться на то, что его присутствие тревожит меня? Ведь он же не станет отрицать, что я непрестанно звал его; ему передавали, и неоднократно, как я настаивал на том, чтобы немедленно повидаться с ним. Дело в том, что я хотел просить его держать все в тайне и не беспокоить тебя. Он даже не пожелал слушать". 1
Когда Ван Гог начинал вспоминать о случившемся, ему становилось не по себе, но он всячески старался не показывать этого. Однако в одном из писем к Тео он откровенно признался: „Позволив себе смелое сравнение, мы вправе усмотреть в нем [Гогене] маленького жестокого Бонапарта импрессионизма или что-то в этом роде... Не знаю, можно ли так выразиться, но его бегство из Арля — назовем вещи своими именами — можно отождествить или сравнить с возвращением из Египта вышеупомянутого маленького капрала, тоже поспешившего после этого в Париж и вообще всегда бросавшего свои армии в беде". 1
О собственном положении Ван Гог говорил совершенно спокойно. „Хотя в данный момент все будут бояться меня, — писал он Тео, — со временем это пройдет. Все мы смертны, и каждый из нас подвержен всевозможным болезням. Наша ли вина, что болезни эти бывают весьма неприятного сорта? Самое лучшее — это постараться поскорее выздороветь. Я чувствую угрызения совести, когда думаю о беспокойстве, которое, хотя и невольно, причинил Гогену.
Но еще до того как все произошло, я в последние дни ясно видел: он работал, а душа его разрывалась между Арлем и желанием попасть в Париж, чтобы посвятить себя осуществлению своих замыслов". 2
У Винсента даже хватало мужества подшучивать над собой. Обсуждая намерение Гогена снова вернуться в тропики, он писал брату: „Из этих мест мне вовсе нет нужды уезжать в тропики. Я верю и всегда буду верить в искусство, которое надо создавать в тропиках, и считаю, что оно будет замечательным, однако лично я слишком стар и во мне слишком много искусственного (особенно, если я приделаю себе ухо из папье-маше), чтобы ехать туда". 3
Несмотря на печальный опыт, Ван Гог готов был в любой момент снова разделить свой дом с Гогеном и писал Тео: „Единственное, что он [Гоген] мог бы сделать и чего он безусловно не сделает, это попросту вернуться сюда... Словом, беру на себя смелость считать, что мы с Гогеном достаточно сильно любили друг друга, чтобы в случае необходимости снова начать совместную жизнь". 4
Но надеждам Ван Гога был нанесен жестокий удар: ровно через месяц после его выздоровления, как раз когда он начал работать, его снова пришлось отправить в больницу. На этот раз он внезапно вообразил, что его пытаются отравить. Попав в больницу, он наотрез отказался разговаривать. Однако уже примерно через неделю доктор Рей смог сообщить Тео, что Винсент чувствует себя гораздо лучше и есть надежда на выздоровление. Несколько дней спустя художник сам писал брату: „Большей частью я чувствую себя совершенно нормальным. Право, мне кажется, что мое заболевание просто связано с пребыванием в этой местности и я должен спокойно переждать, пока оно пройдет, даже в том случае, если приступ повторится (чего, вероятно, не будет)". Винсент сейчас заставил себя отказаться даже от своей заветной мечты. Он добавлял: „После того, что случилось со мной, я больше не смею понуждать других художников ехать сюда; они рискуют потерять разум, как потерял его я..." 5
Вторично выйдя из больницы, Ван Гог поспешил вернуться к работе и написал несколько полотен, которые сам считал совершенно „спокойными". Прежде всего он взялся за портрет г-жи Рулен, начатый еще до болезни. Он особенно торопился завершить работу над этим полотном, так как Рулена переводили на новую должность в Марсель, куда за ним должна была последовать семья, и Ван Гог боялся, что жена почтальона после отъезда мужа не захочет больше позировать ему. (Много лет спустя г-жа Рулен рассказала дочери, что всегда немножко побаивалась художника.)
В этой новой картине Ван Гог изобразил г-жу Рулен, качающей невидимую колыбель на фоне, украшенном вымышленными цветами. Картина была навеяна романами Пьера Лоти „Исландский рыбак", который Ван Гог обсуждал с Гогеном. Размышляя о монотонной и опасной жизни моряков, Винсент захотел написать такую картину, повесив которую в каюте они вспоминали бы, как когда-то качались в люльке под звуки колыбельной песни. Таким образом, картина эта выражала его увлечение „абстракциями" и „утешающим" искусством, но, как он объяснял, она была также „попыткой извлечь из цвета всю возможную музыку". Ван Гог был так захвачен своей темой, что написал несколько вариантов картины. Один из них, по мнению Винсента наилучший, был выбран г-жой Рулен; другой он позднее подарил Гогену, пожелавшему иметь также один из вариантов его „Подсолнечников". Но Ван Гог, вспомнив, что „Подсолнечники" понравились Гогену лишь много времени спустя, после того как он увидел их, согласился на это лишь при условии, что Гоген даст ему в обмен одну из своих не менее значительных работ. 6
Винсент Ван Гог был так спокоен, что написал свой автопортрет с еще перевязанным ухом, а несколько ранее даже зашел в публичный дом, где ему сказали, что такие инциденты, как тот, что произошел с ним, здесь считаются обычным делом. 7
(Ван Гог жадно собирал любые сведения, подтверждающие, что его случай был явлением „обычным", вызванным климатом и т.
д., иными словами, мог произойти с каждым.) Но стоило ему опять взяться за работу, как над ним нависла новая беда: свыше восьмидесяти жителей Арля подписали петицию на имя мэра с требованием госпитализировать художника. 8
26 февраля к нему явился полицейский чиновник, опечатал его дом и вновь водворил Винсента в больницу.
Много месяцев спустя Ван Гог сожалел, что послушно последовал за полицейским и жаловался брату: „Я упрекаю себя за трусость; я должен был отстаивать свою мастерскую, даже если бы это привело к драке с жандармами и соседями. Другой на моем месте схватился бы за револьвер, и, конечно, если бы я, художник, убил нескольких болванов, меня бы оправдали. Так мне и надлежало поступить, но я оказался трусом и пьяницей". 9
К счастью, Ван Гог не прибег к оружию (да он его, несомненно, и не имел), а вместо этого подавил свою гордость, с трудом сохранив спокойствие из боязни, что его могут счесть буйно помешанным, если он начнет бурно выражать свое возмущение. В страшные дни, последовавшие за этим, когда он был полностью предоставлен самому себе — без книг, даже без своей трубки, у него было достаточно времени на размышления о прошлом и будущем, которое начинало ему казаться все более и более мрачным. Напряжение оказалось чересчур сильным, и у Ван Гога начался новый приступ, длившийся, однако, недолго. Винсент был так подавлен, что даже не подумал написать Тео; пастор Салль взял на себя обязанность информировать Тео и, после того как приступ прошел, сообщил ему: „Ваш брат с большим спокойствием и совершенно разумно говорил со мной о своем положении, а также о петиции, подписанной его соседями. Эта петиция чрезвычайно расстроила его. „Если бы полиция, — сказал он мне, — встала на мою защиту, запретив детям и даже взрослым собираться вокруг моего дома и заглядывать в окна, как они делали (словно я какое-то диковинное животное), я был бы куда спокойнее; во всяком случае, я никому не причинил вреда". Короче, я нахожу, что брат ваш преобразился, и дай бог, чтобы дело и дальше шло на поправку, хотя состояние у него все еще неопределенное и невозможно объяснить те неожиданные и полные перемены, которые происходят в нем". 10
После месячного молчания Винсент снова написал Тео и просил его не вмешиваться в действия местных властей, так как рассчитывал вновь завоевать свободу спокойным и разумным поведением. Он беседовал о своей болезни с доктором Реем, который объяснил ему, что его состояние отчасти вызвано тем, что вместо обильного и регулярного питания он сидел на кофе и алкоголе. Он ответил: „Допускаю, но мне приходилось как-то подстегивать себя для того, чтобы получить ту высокую напряженность желтого цвета, которой я добился прошлым летом. В конце концов, художник — это человек, который работает, и несправедливо позволять нескольким дуракам [имеются в виду лица, подписавшие петицию] добивать его". И он печально добавил: „...Я думаю, мне придется сознательно избрать роль сумасшедшего, так же как Дега избрал себе маску нотариуса. Только у меня, вероятно, не хватит сил играть такую роль". 11
Тео Ван Гог, уже назначивший день своей свадьбы, был глубоко встревожен вестями от Винсента. Услышав, что Синьяк собирается поехать на юг, он попросил его заехать в Арль и навестить брата. Так, в конце марта, Синьяк побывал у Ван Гога в больнице. Ему разрешили погулять с пациентом, и они вдвоем направились к домику Винсента, куда им удалось проникнуть с трудом, так как он все еще был опечатан полицией. В конце концов они все-таки вошли туда, и Винсент смог показать Синьяку все собранные в мастерской картины; он даже подарил Синьяку небольшой натюрморт с двумя селедками. Синьяк впоследствии рассказывал об этом визите: „Весь день он говорил о живописи, литературе, социализме. К вечеру он немного устал. Дул жуткий мистраль, и это, возможно, взвинтило его. Он порывался выпить литр скипидара прямо из бидона, стоявшего на столе у него в спальне. Пришло время вернуться в больницу". 12
Синьяк зашел к нему на следующий день, чтобы попрощаться. Визит его очень подбодрил Ван Гога, хотя Синьяк, по-видимому, не слишком восторженно отнесся к работам Винсента. Во всяком случае, в сообщении, посланном Тео, он высказывается весьма осторожно: „Я застал вашего брата в отличном физическом и душевном состоянии, — писал Синьяк.
— Вчера и сегодня утром мы вместе ходили гулять. Он показал мне свои картины; среди них есть несколько по-настоящему хороших и все они очень интересны". 13
Сам же Винсент был в восторге от этого посещения, нарушившего тоскливую монотонность его жизни, и сообщил брату: „Я пишу тебе, чтобы рассказать о визите Синьяка, [доставившем мне большую радость. Он был очень смел, откровенен и прост, когда речь зашла о том, не взломать ли нам дверь, запертую полицией... Я нашел Синьяка очень спокойным, хотя говорят, что он бывает неистов; на меня он произвел впечатление человека хладнокровного и уравновешенного — вот и все. Редко, вернее, никогда не приходилось мне беседовать с импрессионистом без споров или обоюдного раздражения." 11
В конце марта Ван Гогу разрешили самостоятельные прогулки, и он был счастлив выяснить, что его непосредственные соседи не принимали участия в петиции. Но по договоренности с врачами было решено, что он пока по-прежнему остается в больнице, где он в тот момент писал двор и делал кое-какие рисунки. 14
Страстно желая снова приступить к работе, он вынужден был в то же время расстаться со своим желтым домиком и отправить мебель на хранение. Доктор Рей предоставил в его распоряжение две небольшие комнатки; примерно в середине апреля Винсент уже сообщал брату, проводившему медовый месяц в Голландии, что он работает над шестью этюдами одновременно.
Работа способствовала его выздоровлению, хотя и не отвлекала от размышлений о будущем. „Я очень мало читаю, чтобы иметь возможность больше думать, — писал он своей сестре Вил. — Вполне возможно, что мне предстоит еще много страданий. Сказать по правде, это не очень улыбается мне, ибо меньше всего меня привлекает карьера мученика. Я никогда не стремился проявлять героизм, которого во мне нет и которым я безусловно восхищаюсь в других людях, но, повторяю, я не считаю героизм ни своим идеалом, ни своим долгом... Ежедневно я принимаю лекарство от самоубийства, которое рекомендует несравненный Диккенс.
Состоит оно из стакана вина, куска хлеба, ломтика сыра и трубки с табаком. Ты, пожалуй, скажешь, что это чересчур простой способ. Верь или не верь, но тоска иногда доводит меня почти до самоубийства; бывают, однако, моменты, когда..." 15
Ван Гог не мог не сознавать, что сейчас у него не хватит мужества жить и работать в одиночестве. У него был долгий разговор с пастором Саллем, который затем сообщил Тео: „Иногда кажется, что не осталось и следа болезни, так сильно мучившей его... Он полностью сознает свое положение и говорит со мной с трогательной искренностью и простотою обо всем, что с ним произошло, и как он опасается, может произойти опять. „Я не в состоянии, — сказал он мне позавчера, — сам следить за собой и контролировать себя; я чувствую, что стал теперь совсем другим, чем раньше". 16
В результате пастор, посоветовавшись с докторами, предложил художнику поселиться, в убежище для душевнобольных в окрестностях Сен-Реми, и Винсент целиком одобрил это предложение. 21 апреля он написал брату подробное письмо: „Надеюсь, будет достаточно, если я скажу, что решительно неспособен искать новую мастерскую и жить там в одиночестве — ни здесь в Арле, ни в другом месте... Я пытался привыкнуть к мысли, что мне придется все начинать сначала, но в данный момент это немыслимо. Работоспособность моя понемногу восстанавливается, но я боюсь, что потеряю ее, если стану принуждать себя и если на меня сверх того ляжет вся ответственность за мастерскую. Итак, я решил на время перебраться в убежище ради собственного спокойствия и ради спокойствия окружающих. Меня несколько утешает то обстоятельство, что теперь я начинаю считать безумие такой же болезнью, как любая другая, и воспринимаю его как таковую, тогда как во время приступов все, что я воображал, казалось мне реальностью. Честное слово, не хочу ни думать, ни говорить об этом. Избавь меня от объяснений, но прошу тебя, пастора Салля и доктора Рея устроить так, чтобы в конце этого месяца или в начале мая я смог бы поселиться там как постоянный пациент.
Начать снова жизнь художника, какую я вел прежде, уединяться в мастерской, без развлечений, если не считать посещения кафе или ресторана, под испытующими взорами соседей и прочее,— нет, этого я не могу. Жить же с другим человеком, даже с художником, трудно, очень трудно: берешь на себя слишком большую ответственность. Не смею даже думать об этом. Давай попробуем три месяца, а потом увидим... Я буду работать над картинами и рисунками, но без прошлогоднего напряжения. Не расстраивайся из-за всего этого. Последние несколько дней были грустными — переезд, перевозка мебели, упаковка картин, которые я посылаю тебе. Грустно мне главным образом потому, что все это ты дал мне с такой большой братской любовью, что в течение долгих лет ты один поддерживал меня, а теперь я снова докучаю тебе этой печальной историей,— но мне очень трудно выразить все, что я чувствую. Доброта, проявленная тобой по отношению ко мне, не пропала даром, поскольку ты обладаешь ею и она остается при тебе, даже если ее практические результаты равны нулю...
Пойми, если одной из главных причин моего сумасшествия был алкоголь, то пришло оно очень медленно и уйти может тоже только медленно, если ему, конечно, вообще суждено уйти. Если же виновато курение, то все равно... Что ж, от пороков нашего времени все равно никуда не денешься и, в конце концов, только справедливо, что после долгих лет сравнительно хорошего здоровья мы рано или поздно получаем, что заслужили. Что до меня, то должен признаться, я не выбрал бы сумасшествие, если бы мог выбирать, но уж раз такая штука приключилась, от нее легко не отделаешься. Тем не менее я могу найти утешение в том, что еще способен немного заниматься живописью... Мысленно жму твою руку, но не знаю, сумею ли часто писать тебе, поскольку не каждый день ум мой бывает настолько ясен, чтобы я мог писать совершенно логично". 17
Тео считал, что Винсенту лучше поехать в Понт-Авен, чем быть запертым в Сен-Реми, но брат его отверг этот проект. Когда молодая жена Тео предложила, чтобы художник приехал и поселился с ними в Париже, ее муж попытался объяснить ей своеобразный характер деверя, с которым она никогда не встречалась: „Самая большая трудность состоит в том, что он всегда болезненно воспринимает любое внешнее воздействие, независимо от того, здоров он или нет.
Если бы ты знала его, то поняла, как трудно решить, что с ним делать. Как тебе известно, он давно порвал со всеми так называемыми условностями. По его одежде и манерам сразу видно, что это человек совершенно особый, и уже много лет назад те, кто встречался с ним, говорили: „Он сумасшедший". Мне все это безразлично, но дома у нас жить он не сможет. Даже в его манере разговаривать есть нечто такое, от чего люди либо становятся о нем очень высокого мнения, либо вовсе не переваривают его. Он всегда находит людей, которых влечет к нему, но в то же время у него много врагов. Безразличные отношения для него немыслимы. У него всегда либо одна крайность, либо другая. Даже его лучшие друзья не всегда могут легко поладить с ним, так как он никого и ничего не щадит. Если бы у меня было время, я поехал бы к нему, возможно, отправился бы вместе с ним в длительное путешествие пешком, так как сейчас это единственное, что способно хоть немного успокоить его. Если бы я мог найти кого-нибудь из художников, кто согласился бы на такую поездку с ним, я послал бы к нему этого человека. Но те, с кем он хоть как-то может ладить, боятся его, и его совместная жизнь с Гогеном ничего не изменила — напротив. Кроме того, есть еще кое-что, из-за чего у меня не хватает смелости пригласить его сюда..." 18
Дальше Тео объяснял, как перевозбужден был в Париже Винсент и что едва ли пребывание в столице принесет ему пользу. Однако он добавлял: „Если он сам захочет приехать сюда, я ни секунды не стану колебаться... Но, повторяю, мне кажемся, что для него можно сделать только одно — разрешить ему поступать, как он хочет. Ему нигде не будет спокойно, разве что там, где его окружают природа и очень простые люди, как Рулены. Где бы он ни находился, пребывание его всюду оставляет след. Он не в силах промолчать, если видит, что что-то не так, и вот возникают ссоры... Я страдаю из-за того, что так беспомощен и ничего не могу для него сделать, но необычным людям помогают необычные меры, и, я надеюсь, выход найдется там, где обычные люди даже не станут искать его". 18
Сам Винсент Ван Гог был готов прибегнуть к необычным мерам: он даже сообщил брату, что самым лучшим выходом для него будет поступить на пять лет во Французский иностранный легион, так как физически он уже давно не чувствовал себя так хорошо, как сейчас, хотя и признает, что умственно он не совсем устойчив. Тео, конечно, и слышать не хотел о таком решении, подозревая, что Винсент готов скорее пожертвовать собой, чем обречь его на дальнейшие осложнения и расходы. Тео не мог отделаться от мысли, что даже желание Винсента попасть в убежище для душевнобольных продиктовано стремлением упростить положение; поэтому он еще раз, вопреки здравому смыслу, предложил брату переехать в Бретань или Париж. Но художник отказался: „Я не в состоянии ехать в Париж или Понт-Авен; к тому же у меня нет ни охоты ехать, ни сожалений о том, что я не могу себе этого позволить". 19
А жене Тео Винсент несколько позже объяснил, что для него, как и для Тео, „Париж представляется чем-то вроде кладбища, где погибли уже многие художники, с которыми мы прямо или косвенно были знакомы". 20 Тео в конце концов согласился на изоляцию Винсента, но разъяснил ему: „Я считаю твой уход в Сен-Реми не отступлением, как ты говоришь, а просто кратковременным отдыхом, для того чтобы поскорее вернуться с новыми силами". 21
В общем болезнь в значительной мере смягчила характер Винсента Ван Гога. Он даже признал, что его безудержный нрав действительно мог восстановить против него окружающих, и боялся, что суждения его часто бывают чересчур безапелляционны.
Тем временем пастор Салль побывал в Сен-Реми и привез следующие новости: месячная плата там выше, чем они ожидали, и Винсенту не разрешат работать за стенами убежища. Художник был чрезвычайно огорчен, но Тео согласился взять на себя дополнительное финансовое бремя. „Если бы не твоя дружба, — писал ему Винсент, — меня безжалостно довели бы до самоубийства: как мне ни страшно, я все-таки прибег бы к нему". 22
В тот самый момент, когда Ван Гог готовился к отъезду в Сен-Реми, он снова и в последний раз заговорил о своей любимой мечте: „Я не отказываюсь от мысли об ассоциации художников, о совместной жизни нескольких из них.
Пусть даже нам не удалось добиться успеха, пусть даже нас постигла прискорбная и болезненная неудача, — сама идея, как это часто бывает, все же остается верной и разумной. Но осуществить ее так и не придется". 23
24 апреля 1889 г. Тео Ван Гог написал из Парижа директору убежища для умалишенных в Сен-Реми: „Господин директор, с согласия нижеупомянутого лица, являющегося моим братом, я прошу принять в ваше заведение Винсента Вилема Ван Гога, художника, тридцати шести лет, родившегося в Грут Зундерт (Голландия) и ныне проживающего в Арле. Я прошу принять его как пациента третьего класса. Учитывая, что изоляция его желательна главным образом для того, чтобы предупредить повторение приступов, а не потому, что он находится в неуравновешенном умственном состоянии, я надеюсь, вы сочтете возможным разрешить ему писать картины за пределами убежища, если он того пожелает. Сверх того, не вникая в подробности необходимого ухода, который, без сомнения, одинаково заботливо предоставляется всем вашим пациентам, я прошу вас оказать мне любезность и разрешить ему по крайней мере полбутылки вина за обедом. Примите уверения в моем совершенном почтении. Т. Ван Гог". 24
8 мая 1889 г. Винсент Ван Гог в сопровождении пастора Салля предпринял короткое путешествие (около семнадцати миль) через Тараскон в Сен-Реми и был представлен директору убежища доктору Пейрону. На следующий день пастор сразу же сообщил Тео Ван Гогу: „Наша поездка в Сен-Реми прошла в высшей степени благополучно. Г-н Винсент был совершенно спокоен и сам объяснил директору, что с ним, как человек, прекрасно сознающий свое положение. Он пробыл со мной до моего отъезда, а когда я прощался с ним, усиленно благодарил меня и, казалось, был растроган мыслью о совершенно новой жизни, которую будет вести в этом заведении". 26
Художнику была предоставлена достаточно комфортабельная комната и дано желанное разрешение выходить за пределы убежища, если ему захочется работать в живописных и мирных окрестностях.
Убежище это расположено в красивом, но довольно уединенном месте, милях в двух от самого Сен-Реми, родины Нострадама, сонного городка, насчитывающего всего несколько тысяч жителей. Убежище находится на плодородной равнине и окружено полями пшеницы, виноградниками и оливковыми рощами, а с южной стороны к нему вплотную подходят обрывистые горы Люберон, последние отроги далеких Альп. Первоначально здесь был августинский монастырь, построенный в XII—XIII столетиях; от него и поныне сохранилось небольшое, но восхитительное здание и церковь. Позже помещение было расширено и к нему были пристроены два невысоких и удивительно длинных крыла, которые протянулись по обеим сторонам старинного здания. Когда в начале XIX века здесь было основано убежище, в этих корпусах размещались пациенты,— мужчины и женщины. Сейчас вся лечебница окружена садами и лужайками и обнесена стеной; красивая сосновая аллея и дорожка, густо окаймленная ирисами и лаврами, ведет к жилищу врача. Окна мужского корпуса с одной стороны выходят на пашню, а с другой — в величественный, хотя и сильно запущенный парк, с каменными скамьями, круглым бассейном, высокими узловатыми соснами, согнутыми мистралем, густой травой и кустарником. Хотя общий вид здания и парка, несмотря на его заброшенность и пустынность, не производит гнетущего впечатления, внутри помещение для мужчин выглядит крайне мрачно: длинные, плохо освещенные коридоры и монотонные ряды маленьких комнаток с зарешеченными окнами.
Помещение, которое занимал Ван Гог, выходит на поля, где вдалеке виднеются гряды гор. Налево от коридора расположена большая комната, вся мебель которой состоит из деревянных скамей, прикрепленных к стенам; окна этой комнаты выходят в парк, но большие деревья, впоследствии вырубленные, тогда почти не пропускали в нее света.
Когда Ван Гог был принят в лечебницу для душевнобольных, в ней было всего десять пациентов — мужчин. За ними присматривало несколько служителей, которым помогали монахини, варившие пищу, занимавшиеся шитьем и пр.
В целом же пациенты были предоставлены самим себе, так как из-за крайне скудного бюджета доктор Пейрон заботился главным образом о том, чтобы его пациенты не протянули ноги, и не помышлял лечить их теми новейшими средствами, которыми располагала наука того времени.
Доктор Теофиль Пейрон вначале служил врачом во флоте, а потом получил место окулиста в Марселе. 26 Он, по-видимому, был знаком с терапией, но его вряд ли можно было считать специалистом по душевным болезням.
На другой день после прибытия художника в убежище доктор сделал следующую запись в списке больных, добровольно поступивших в лечебницу: „Я, нижеподписавшийся, директор убежища Сен-Реми, удостоверяю, что Винсент Ван Гог, тридцати шести лет, уроженец Голландии, в настоящее время постоянно проживающий в Арле, департамент Буш-дю-Рон, и находившийся на излечении в местной больнице, страдает помешательством в острой форме со зрительными и слуховыми галлюцинациями, в результате чего он искалечил себя, отрезав себе ухо. В настоящий момент он, видимо, находится в здравом рассудке, но не имеет достаточно сил и мужества для самостоятельной жизни и поэтому добровольно просил принять его в число пациентов данной лечебницы. На основании вышеизложенного считаю, что г-н Ван Гог подвержен эпилептическим припадкам с очень большими интервалами, почему и рекомендуется подвергнуть его длительному наблюдению в стенах данной лечебницы". 27
Диагноз доктора Пейрона был, очевидно, основан на сообщении из арльской больницы и на том, что рассказали ему сам художник и пастор Салль. Позднее болезнь Ван Гога изучали многие врачи. Они ставили различные диагнозы — от шизофрении до сифилиса, наследственного или благоприобретенного (хотя это совершенно бездоказательно), но большинство их склонялось к мнению, что он страдал падучей болезнью. 28 Ван Гог рассказал доктору Пейрону, что в семье его матери были случаи эпилепсии. Теперь признано, что он страдал эпилептическим психозом (скрытая психическая эпилепсия); симптомы этого заболевания следующие: больной мрачен, неразговорчив, непокорен, подозрителен, обидчив, склонен оскорблять других, легко возбудим, способен набрасываться на людей. 29 Для этого заболевания характерны периодические припадки неопределенной длительности, которым предшествует так называемый „сумеречный период" и после которых наступает оцепенение.
Однако в промежутках между приступами больной ведет себя совершенно разумно.
У Винсента Ван Гога приступы обычно длились от двух недель до одного месяца; начинались они более или менее внезапно и случались через сравнительно длительные промежутки времени. Во время приступов он стремился покончить с собой, неоднократно пытался проглотить свои ядовитые краски и страдал от страшных галлюцинаций. Нечего и говорить, что все обычные занятия, как, например, живопись, рисование, писание писем полностью прекращались, как только несчастного одолевала болезнь, погружавшая его обычно в состояние глубокого утомления, если только он не был перевозбужден. Когда он приходил в себя, у него оставались лишь смутные воспоминания о происшедшем. В промежутках между приступами он полностью сохранял все свои способности и мог работать, писать, рассуждать с прежней ясностью ума. Это позволяло ему обсуждать собственную болезнь с поразительным беспристрастием и полной покорностью перед неизбежным.
Во всяком случае, письма, написанные Ван Гогом в Сен-Реми, и работы, выполненные им там, принадлежат человеку, полностью владеющему своими эмоциями. Провалы памяти, которыми он страдал, не оставляли следов на его работе, поскольку периоды его болезни и творческой деятельности никогда не совпадали.
Хотя доктор Пейрон, возможно, и поставил правильный диагноз болезни Ван Гога, он ничего не предпринял для излечения своего пациента, если не считать двух длительных ванн в неделю. (Ванны, по-видимому, принимались одновременно группой больных в небольшой комнате нижнего этажа, с двумя рядами лоханей, стоявших друг против друга.) Правда, медицина в те времена не располагала теми средствами и методами, какими располагает сегодня, но, с другой стороны, директор убежища Сен-Реми славился своей скупостью. Остальным пациентам приходилось не лучше, чем художнику: все они в равной мере были заброшены. „Следовать лечению, применяемому в этом заведении, очень легко, — писал Винсент брату, — ибо здесь ровно ничего не делают". 30 Удивительно, однако, что Ван Гог сначала был доволен убежищем,— возможно, потому что его предоставили самому себе и позволили работать.
В конце концов, это было как раз то, чего он хотел, хотя нельзя отрицать, что более внимательный и индивидуальный подход мог бы разрядить то страшное напряжение, в каком художника держало подозрение, что болезнь его неизлечима. Нужнее всего ему была уверенность в том, что еще есть надежда и могут найтись пути к восстановлению его здоровья, но именно эту уверенность он получал в самых недостаточных дозах. Даже религиозные басни могли бы сотворить чудо, если бы они убедили его, что приступы эти будут становиться все реже и реже и в конце концов совершенно прекратятся. Как всякий обреченный, он бы несомненно радовался возможности утешиться иллюзиями. В самом деле, бывали моменты, когда он сам держался за эту надежду, мужественно обманывая себя. Однако в целом удручающая атмосфера лечебницы слишком часто напоминала ему о его состоянии, хотя он и говорил, что общество других пациентов в какой-то мере примиряет его с собственной болезнью.
В тот самый день, когда его приняли в лечебницу, Ван Гог писал брату и невестке: „Я думаю, что, приехав сюда, поступил правильно главным образом потому, что, видя реальность жизни различных сумасшедших и душевнобольных, я избавляюсь от смутного страха, от боязни безумия. Мало-помалу я смогу приучить себя считать сумасшествие такой же болезнью, как всякая другая... Вполне возможно, что я пробуду тут довольно долго. Никогда не испытывал я такого покоя, как здесь и в арльской больнице. Наконец-то я смогу немного поработать!" 31
Писал он теперь реже, чем раньше, вероятно, потому, что однообразная жизнь не давала материала для частых сообщений, но если уж писал, то письма были длинные и полные подробностей.
Через несколько недель после первого письма он послал Тео подробный отчет о своей новой жизни: „С тех пор как я прибыл сюда... для работы мне хватало запущенного сада и я еще не выходил за ворота. Тем не менее места в Сен-Реми очень красивые, и рано или поздно я начну проводить там какое-то время... У меня маленькая комнатка, оклеенная серо-зелеными обоями, с двумя занавесями аквамаринового цвета с набивным рисунком — очень бледные розы, оживленные кроваво-красными полосками.
Эти занавеси, — наверно, дар какого- нибудь несчастного богатого покойного пациента, — очень хороши. Того же происхождения, видимо, и старое кресло, обитое пестрой тканью a la Диаз или a la Монтичелли: коричневое, красное, розовое, белое, кремовое, черное, незабудковое и бутылочно-зеленое. За окном, забранным решеткой, видно обнесенное стеной пшеничное поле... над которым по утрам во всем своем блеске восходит солнце. Кроме того, так как здесь пустует более тридцати комнат, у меня есть еще одна комната для работы. Комната, где мы проводим дождливые дни, напоминает зал для пассажиров третьего класса на какой-нибудь захолустной станции, тем более что здесь есть и почтенные сумасшедшие, которые постоянно носят шляпу, очки, трость и дорожный плащ, вроде как на морском курорте. Вот они-то и изображают пассажиров.
Еда — так себе. Немножко, конечно, попахивает плесенью, как в каком-нибудь заполоненном тараканами парижском ресторанчике или дрянном пансионе. Так как эти несчастные абсолютно ничего не делают (нет даже книг, ничего решительно, чтобы занять их, кроме кегельбана и шашек), им не остается ничего другого, как в определенные часы набивать себе живот горохом, бобами, чечевицей и всякой другой бакалеей и колониальными продуктами. Так как переваривание этой провизии сопряжено с некоторыми трудностями, то они поглощены весь день занятием столь же безопасным, сколь дешевым. Но, отбросив шутки в сторону, должен сказать, что я в значительной мере перестаю бояться безумия, когда вижу вблизи людей, пораженных им, таких, каким в один прекрасный день могу стать и сам... Хотя есть и такие, которые кричат и обычно бывают невменяемы, здесь в то же время существует и подлинная дружба... Они говорят: „Мы должны терпеть других, чтобы другие терпели нас". Все мы здесь отлично понимаем друг друга... Если у кого-либо случается припадок, остальные ухаживают за ним и следят, чтобы он не нанес себе повреждений. То же относится к людям, впадающим в буйство: если затевается драка, старожилы заведения тотчас же разнимают дерущихся...
И вот что еще радует меня: я замечаю, что другие во время приступов тоже слышат звуки и странные голоса, как я, и вещи перед их глазами тоже меняются. А это умаляет страх, который я почувствовал во время первого приступа... Когда знаешь, что это просто симптом болезни, начинаешь воспринимать это спокойно, как и многое другое... Мне кажется, если знаешь, что это такое, если понимаешь свое положение и отдаешь себе отчет, что ты подвержен приступам, то можно подготовить себя к ним, чтобы не поддаться чрезмерному страху и отчаянию.
Потрясение, пережитое мною (во время первого приступа), было таким сильным, что я даже боялся шевельнуться, и приятнее всего для меня было бы вовсе не просыпаться. В настоящий момент этот страх перед жизнью ослабел и чувство подавленности менее остро. Но у меня до сих пор нет силы воли и отсутствуют какие бы то ни было желания... Вот почему я не скоро уеду отсюда; в любом месте я останусь подавленным. Лишь за последние несколько дней мое отвращение к жизни несколько смягчилось.
Надеюсь, что через год я буду лучше знать, что я могу и чего хочу. Тогда мало-помалу я найду в себе силы начать все сызнова. Возвращаться в Париж или ехать куда-нибудь еще у меня сейчас нет охоты. Мое место здесь. По-моему, те, кто пробыли здесь много лет, страдают крайней апатией. Однако до известной степени меня спасет от такого состояния моя работа". 32
Письмо это представляет собой не только мужественную попытку спокойно проанализировать свое состояние. Попутно Винсент всячески старается рассеять тревогу брата и в то же время подавить собственные опасения. Юмористически описывая пациентов и даже подчеркивая преимущества пребывания вместе с другими сумасшедшими, он пытается скрыть от брата, как ужасно тяжело жить в обществе слабоумных и шизофреников. Подшутив над нездоровой пищей, он ничего больше об этом не сообщил Тео, и лишь несколько месяцев спустя признался, что с первого же дня отказался от общего стола, предпочитая жить на хлебе и супе. 33
Вероятно, художник поначалу действительно не видел всех неудобств новой жизни, отчасти из-за ослабевшей силы воли, отчасти потому, что перемена в жизни отвлекла его внимание от мелочей, но главным образом потому, что чувствовал, как возрождается его желание работать. Он больше всего уповал на то, что работа исцелит его, поможет ему преодолеть подавленное настроение и даст ему мужество взглянуть в лицо будущему.
Спустя месяц после его прибытия в Сен-Реми Ван-Гогу разрешили работать не только в саду убежища, но и в его окрестностях, куда он отправлялся в сопровождении служителя. Но хотя он испытывал удовлетворение от своей работы и даже чувствовал, что картины его становятся лучше, чем прежде, он все еще не был готов к жизни в нормальной обстановке.
„Однажды я отправился в деревню [Сен-Реми], — сообщал он в июне,— и хотя я шел с провожатым, зрелище людей и вещей привело меня чуть ли не в обморочное состояние, и я почувствовал себя совершенно больным. На природе же меня поддерживает сознание, что я работаю". 34
Однако теперь он старался не переутомляться. Размеренное и безбурное существование, а также успешная работа укрепили его уверенность в себе. „Благодаря тем предосторожностям, которые я сейчас принимаю, — писал он Тео в июне, — я уже так легко снова не заболею, и, надеюсь, приступы мои не повторятся". 35
Конечно, жилось Ван Гогу в лечебнице куда более сносно, чем остальным несчастным пациентам. Он мог уединиться и работать, мог по временам выходить на волю и мог очень много читать. Переписка с братом держала художника в курсе всех интересовавших его событий, а Тео посылал ему не только книги, но также газеты и журналы. Так он узнал о большой выставке скульптур Родена и картин Моне, устроенной у Пти во время Всемирной выставки, прочел о выставке Гогена и „Группы импрессионистов и синтетистов" у Вольпини. Название это, по-видимому, озадачило его, потому что он отметил: „Меня хотят заставить поверить, что основана еще одна новая секта и, конечно, куда более непогрешимая, чем все существующие.
Это и есть та выставка, о которой ты писал мне? Что за буря в стакане воды!" 34
Однако в письме к сестре Винсент отзывался о выставке Гогена с большим сочувствием: „Друг, живший со мной в Арле, и еще несколько художников устроили выставку, в которой участвовал бы и я, если бы был здоров. А чего они сумели добиться? Почти ничего. И все-таки в их полотнах есть нечто новое, нечто хорошее, такое, что доставляет мне радость и, уверяю тебя, даже вызывает мое восхищение". 36
Хотя Ван Гог теперь не переписывался ни с Гогеном, ни с Бернаром, он непрестанно думал о своих двух друзьях и нередко, работая, чувствовал их рядом с собой. Особенно часто он вспоминал, как обсуждал с ними необходимость „утешающего искусства" и как старался объяснить Гогену, что такое искусство уже было создано художниками Барбизонской школы. 37 Как они, он обращался к наблюдениям над самыми скромными и простыми объектами природы, которые передавал без слишком тщательной композиции, так, как будто бы он заметил их случайно. Действительно, среди первых его тамошних картин, сделанных, по-видимому, в саду лечебницы Сен-Реми, есть несколько таких, которые изображают цветы или растения, заполняющие холст. Самая значительная и большая из них — это картина с ирисами, которая напоминает затканную цветами и искусно переплетенными листьями материю и на которой почти не видно ни земли, ни неба. Вся поверхность представляет собой одну ослепительную композицию, повторяющую все те же формы цветов, все тот же рисунок листвы, все те же краски и передающую таким образом ощущение пышного цветения. Ван Гог написал в двух аспектах и сам сад: скамью среди деревьев, увитых плющом, и ряд деревьев и цветущих кустов вдоль фасада крыла, отведенного для мужчин. Кроме того, он написал несколько видов обнесенного оградой поля, простиравшегося за его зарешеченным окном, с виднеющимися вдали горами. Среди нескольких картин, написанных за стенами лечебницы в течение мая — июня 1889 года, есть три с изображением кипарисов.
„ Кипарисы все еще увлекают меня, — писал Винсент Тео. — Я хотел бы сделать с ними нечто вроде моих полотен с подсолнечниками. Меня удивляет, что до сих пор они не были написаны так, как вижу их я. По линиям и пропорциям они прекрасны, как египетский обелиск. И такая изысканная зелень! Они — как черное пятно в залитом солнцем пейзаже, но это черное пятно -одна из самых интересных и трудных для художника задач, какие только можно себе вообразить". 38
В другом письме Ван Гог сообщал: „Я написал пейзаж с оливами и новый этюд звездного неба. Хотя я не видел последних полотен Гогена и Бернара, я глубоко убежден, что те два этюда, о которых я упомянул, сделаны в том же духе. Когда этюды эти, равно как этюд с плющом, побудут какое-то время перед твоими глазами, ты получишь гораздо более полное, чем из моих писем, представление о вещах, которые мы обсуждали с Гогеном и Бернаром и которые нас занимают. Это не возврат к романтизму или религиозным идеям, нет. Тем не менее, взяв у Делакруа по части цвета больше, чем можно предположить, и придерживаясь манеры более произвольной, чем иллюзорная точность, можно выражать и сельскую природу, более чистую, нежели предместья и таверны Парижа. Необходимо также пытаться изображать людей, более светлых и чистых, чем те, кого наблюдал Домье, хотя при этом, конечно, надо следовать рисунку Домье... Гоген, Бернар и я можем посвятить этому всю жизнь и ничего не добиться, но побеждены мы все-таки не будем: мы, вероятно, рождены не для победы и не для поражения, а просто для того, чтобы утешать искусством людей или подготовить такое искусство". 39
Когда Винсент отправил Тео первую партию картин, сделанных в Сен-Реми, среди них отсутствовали два его последних полотна: „Пейзаж с оливами" и „Звездная ночь", вероятно, потому, что они еще не высохли. Ван Гог отослал их в Париж только в сентябре.
Тео был в восторге от первой посылки брата, тем более что с опасением смотрел на развитие „символистско-синтетического" искусства Гогена и Бернара.
В работах, которые теперь делались в Понт-Авене и Ле Пульдю, он, видимо, обнаружил нечто слишком интеллектуальное, слишком надуманное, слишком искусственное и рад был видеть, что Винсент остался ближе к природе и не так гнался за стилистической оригинальностью.
„Твои последние картины, — писал он Винсенту, — заставили меня много думать над тем состоянием, в каком ты находился, когда писал их. Все они отличаются такой энергией цвета, какой ты прежде не достигал; это уже само по себе ценно, но ты пошел еще дальше: в то время как некоторые заняты тем, что ищут символы, насилуя формы, я нахожу их [символы] во многих твоих полотнах как выражение общего итога твоих размышлений о природе и живых существах, которые, как ты верно чувствуешь, так сильно связаны с ней". 40
Тео несколько меньше понравились последние рисунки брата, потому что, по его словам, они „кажутся сделанными в лихорадке и как-то менее близки к природе". 41
Тео был счастлив показать последние работы Винсента всем его друзьям. Гоген, занимавшийся большей частью скульптурой, только что уехал в Бретань, после того как устроил выставку у Вольпини, но Мейер де Хаан пришел посмотреть последнюю посылку Ван Гога. Пришел и Камилл Писсарро с сыном, пришли также несколько художников иностранцев.
Обнадеженный благоприятными отзывами, полученными из Парижа, Винсент в начале июля, ровно через два месяца после прибытия в Сен-Реми, решил съездить на денек в Арль и привезти оттуда свои последние картины. Они были оставлены там из-за того, что не успели просохнуть, а теперь он хотел переслать их брату. Если вспомнить, что незадолго перед этим даже короткая прогулка в деревню Сен-Реми вызвала у Ван Гога головокружение, то можно только поражаться, что художнику разрешили предпринять эту поездку, хотя и в сопровождении одного из служителей лечебницы. Экскурсия, вероятно, была отчасти мотивирована желанием Ван Гога совершить то, что они с Гогеном прозвали „ночными гигиеническими прогулками". (Сен-Реми не мог похвастать соответствующим учреждением.) Все, видимо, прошло хорошо, хотя Винсенту и не удалось повидать доктора Рея и пастора Салля, так как оба в тот день отсутствовали.
Ван Гог вернулся в тот же вечер и подготовил свои картины к отправке.
Прошло немного времени, и жена Тео сообщила Ван Гогу, что в феврале 1890 г. она ожидает ребенка (она хотела мальчика и собиралась назвать его Винсентом); вскоре после этого, когда в ветреный день художник писал за пределами лечебницы, с ним случился второй припадок. Но приступ этот был не настолько внезапным, чтобы помешать художнику закончить картину.
Первый приступ Ван Гога в Сен-Реми был еще тяжелее, чем приступы в Арле. Он сопровождался попытками покончить жизнь самоубийством и ужасными галлюцинациями, интенсивность которых ослабевала очень медленно. 42 За приступом последовала глубокая депрессия, так как повторение приступа достаточно явно подтверждало хронический характер заболевания художника.
Доктор Пейрон был откровенен с ним и сказал, что не возлагает больших надежд на ближайшее будущее, но он по крайней мере позаботился о питании своего пациента, добавив к его обычному рациону мясо и вино, хотя художник терпеть не мог находиться на особом положении. По-видимому, состояние художника усугублялось еще религиозной атмосферой, царившей в лечебнице, где он, протестант, должен был жить в католическом окружении.
Сейчас он, уже боясь остальных пациентов, избегал всякого контакта с ними. Большей частью он сидел в своей комнате, так как на некоторое время ему запретили работать без специального разрешения. Он это воспринял, как желание унизить его, особенно после того, как он снова и снова доказывал, что только работа может отвлечь его от мыслей о болезни и помочь ему преодолеть уныние.
Шесть недель он не покидал помещения, не выходил даже в сад, а когда наконец начал писать, то делал это дома.
„Погода стоит чудесная, — писал он сестре Вил, — но уже очень давно, месяца два, сам не знаю почему, я не покидаю своей комнаты... Мне необходимо мужество, а его у меня часто недостает. Наверно, это еще и потому, что в поле меня охватывает такое ужасное чувство одиночества, что я не решаюсь выйти.
Но со временем все изменится. Я чувствую, что еще живу, только когда работаю перед мольбертом. Здоровье мое в порядке, так что моя крепкая натура еще раз одержит верх". 43
Странно, что последний, совершенно неожиданный приступ болезни отнюдь не ослабил силу воли Ван Гога, а, напротив, укрепил ее. „Во время приступов, — объяснял он брату, — я боюсь страданий и мук, боюсь больше чем следует, и, быть может, именно эта трусость сейчас заставляет меня есть за двоих, много работать, поменьше встречаться с другими пациентами из-за боязни рецидива, в то время как раньше у меня не было желания поправиться; одним словом, в настоящий момент я пытаюсь выздороветь, как человек, который пробовал утопиться, но, найдя, что вода слишком холодна, пытается выбраться на берег". 44
На первом полотне, написанном Ван Гогом после того как он поправился, он изобразил самого себя, бледного и худого, — его бескровное лицо, соломенные волосы и рыжая борода выделяются на ярко-синем фоне. В руке он держит палитру; пронзительный взгляд его синих глаз выражает скорее решимость, чем подавленность: огонь еще не угас, и теперь художник упорно разжигал его. Он работал медленно, но без передышки, с утра и до вечера. В то же время он спокойно сообщал Тео, что около рождества ожидает нового приступа. Если выяснится, что „лечение" в убежище не дает результатов, он подумает о возвращении на север, тем более что под влиянием регулярного образа жизни он снова обратился к менее ярким гармониям. Пейзаж, который он писал в тот момент, когда у него случился припадок, представлял собою, как он сообщал Тео, „более спокойный этюд: матовые, не густо положенные краски, резко контрастные, зеленые, красные и железистые, охристо-желтые, точно такие, о каких я говорил тебе, когда хотел вернуться к палитре, которой пользовался на севере". 45
Во многих картинах, написанных в Сен-Реми, Ван Гог отдавал предпочтение „темным" краскам: коричневым, охрам, тускло-фиолетовым. Энергия и сверкание его палитры постепенно заменялись приглушенными тонами и более темными гармониями; он теперь избегал резких столкновений и контрастов.
По временам он пользовался мягкими тонами розового и бледно-зеленого, без сильных акцентов арльского периода.
Многие его картины, казалось, возвещали совершенно новую манеру, но к концу своего пребывания в Сен-Реми художник еще раз вернулся к более ярким, вибрирующим краскам, что свидетельствовало о вновь обретенной энергии выражения.
Новости, которые Ван Гог получил из Парижа незадолго перед последним приступом, были прекрасными, но прошло больше месяца, прежде чем ум художника обрел достаточную ясность, чтобы он мог ответить на письмо. Теперь с глубокой радостью и волнением отозвался он на известие о беременности Ио. Тео также сообщал ему, что они собираются переехать и что он снял комнату в доме, где жил папаша Танги, чтобы держать там полотна Винсента и дать тем самым возможность торговцу широко показывать эти картины. Танги сам помог перевезти их. „Ты можешь себе представить, — сообщал Тео, — в каком он восторге от таких колоритных вещей, как [красный] монмажурский виноградник, эффект ночи [на Роне, Арль] и пр. Хотел бы я, чтобы ты послушал его!" 41
Но еще важнее было сообщение о том, что секретарь брюссельской „Группы двадцати" обратился к Тео с вопросом, согласится ли Винсент выставляться с бельгийской группой в 1890 г.; приглашен был также Бернар.
До этого Ван Гог, живя в Париже, выставлялся только на различных маленьких выставках, которые отчасти сам же и устраивал. После того как он уехал на юг, Тео послал три его картины и несколько рисунков на выставку „Независимых" в 1888 г. и еще две картины на выставку в сентябре 1889 г.: „Ирисы" и „Звездное небо над Роной" (последняя была плохо повешена). Но никогда еще Винсента не приглашали на значительную и доступную не для всех выставку. В то время как Писсарро и Моне, Сёра и Синьяк, Лотрек и Анкетен и, наконец, Гоген были гостями „Группы двадцати" в 1887—1889 гг., сам Ван Гог, видимо, не рассчитывал так скоро последовать за ними. Однако приглашение не взволновало его, и он ответил Тео, что для него это не имеет значения, что он не испытывает особого желания выставляться.
Примерно в то же время он просил брата встретиться с голландцем Исааксоном, с которым Тео познакомился через Мейера де Хаана, и отговорить его писать статью о работах Винсента. Ван Гог чувствовал, что ему лучше подождать, пока он поправится и сможет собрать целую группу картин, которую намеревался назвать „Впечатления от Прованса". Из этого следует, что в данный момент художник еще не считал себя готовым для встречи с публикой. Но когда он получил официальное приглашение от „Группы двадцати", он принял его, даже не зная, кто еще приглашен вместе с ним.
В выставке принимал участие обычный контингент пуантилистов, всегда выставлявшихся с „Группой двадцати" (на этот раз — Синьяк, Люсьен Писсарро, Дюбуа-Пилле и Айе) плюс Редон, Ренуар и Лотрек. Большинство их уже раньше выставлялось с „Группой двадцати"; помимо Ван Гога, были приглашены еще два новичка: одним из них был Сислей, отклонивший приглашение в 1888 г., вторым — Поль Сезанн. Что же касается Эмиля Бернара, то он либо не получил приглашения, либо еще раз отказался выставляться с Синьяком и его друзьями; во всяком случае, имя его отсутствует среди участников выставки 1890 г.
Надо воздать должное Октаву Маусу и членам „Группы двадцати": несмотря на ошеломляющее количество новых талантов, противоречивых направлений, подражателей и недолговечных знаменитостей, они всегда безошибочно угадывали великих новаторов своего времени. С 1886 г., когда они впервые пригласили Сёра на их выставку 1887 г., они продолжали посылать приглашения представителям юного поколения, чьи имена не были даже известны во Франции. Так, в 1887 г. их парижский „корреспондент" Тео ван Риссельберг докладывал после визита к Тулуз-Лотреку (тот еще ни разу не участвовал в значительной выставке и даже не выставлялся с „Независимыми"): „Этот коротышка совсем неплох. У парня есть талант! Определенно годится для „Группы двадцати". Никогда не выставлялся! В данный момент делает очень забавные вещи — цирк Фернандо, шлюх и всякое такое.
Хорошо знаком с множеством людей. Одним словом, подходящий тип. Мысль, что он будет представлен в „Группе двадцати" несколькими сценами [публичных домов] на улице Сез и улице Лафит, кажется ему страшно шикарной..." 46
Осенью 1889 г. Сезанн получил приглашение выставляться с „Группой двадцати". Он не выставлялся уже с 1877 г., когда в последний раз принял участие в групповой выставке своих друзей импрессионистов. Правда, одна из его картин только что висела в Париже на Всемирной выставке, так как его друг и почитатель Виктор Шоке отказался экспонировать принадлежащую ему антикварную мебель, если не будет выставлена хотя бы одна картина Сезанна. Таким образом, подобно Гогену, хотя иным и менее бросающимся в глаза путем, он проник на выставку через черный ход.
За исключением небольшой группы любителей искусства и художников, ходивших смотреть его картины к папаше Танги, никто не знал о Сезанне. Но агент „Группы двадцати", по-видимому, побывал у Танги, где видел работы и Сезанна, и Ван Гога. Сезанн, получив приглашение участвовать в выставке „Группы двадцати", был удивлен не меньше, чем Ван Гог. Тогда как Ван Гог был хорошо осведомлен о бельгийской группе через Сёра, Синьяка, Писсарро и особенно через Гогена, получившего от них приглашение, в то время как он находился в Арле, Сезанн мог даже не знать о существовании этой организации.
По-видимому, вначале он отказался, так же как Дега, упорно не желавший выставляться с „Группой двадцати" и даже потребовавший вообще снять свои картины со Всемирной выставки. Но когда Октав Маус упрекнул Сезанна в том, что он уединяется из высокомерия, и сообщил ему имена остальных приглашенных, художник смягчился и ответил:
„Ознакомившись с содержанием вашего лестного письма, я раньше всего хочу поблагодарить вас и с удовольствием принять ваше любезное приглашение. Позвольте мне, однако, опровергнуть обвинение в высокомерии, которое вы предъявляете мне в связи с моим отказом принимать участие в выставках.
Должен сказать вам, что множество экспериментов, проделанных мною, дало отрицательные результаты, и, боясь заслуженной критики, я решил работать в тиши до той поры, пока не почувствую себя способным теоретически защитить результаты моих поисков. Однако удовольствие оказаться в таком обществе, как ваше, вынуждает меня без колебаний изменить мое решение..." 47
Сезанн дал три картины, Ван Гог предполагал послать в два раза больше. „Я с удовольствием принимаю ваше приглашение выставиться с „Группой двадцати", — писал он Октаву Маусу. — Вот список картин, предназначенных для вас: 1) „Подсолнечники", 2) „Подсолнечники", 3) „Плющ", 4) „Фруктовый сад в цвету (Арль)", 5) „Пшеничное поле при восходе солнца (Сен-Реми)", 6) „Красный виноградник (Монмажур)". Все это полотна размера 30 [92X73 см]. Возможно, я превышаю норму в четыре погонных метра [отведенную каждому гостю], но, учитывая, что шесть этих полотен, вывешенных вместе, создадут очень сильный цветовой эффект, вы, может быть, сочтете возможным поместить их". 48
Тем временем Ван Гога занимало только одно — работа. Он чувствовал, что более тяжелый приступ может навсегда лишить его способности писать, и твердо решил наилучшим образом использовать оставшееся ему время. Кроме того, он окончательно убедился, что менее мрачное окружение повысит его сопротивляемость и продуктивность. К тому же он испытывал сильное желание снова встречаться с друзьями, обсуждать вопросы искусства с художниками и бежать от полного и угнетающего уединения Сен-Реми, в котором он находился уже почти шесть месяцев. Кроме доктора Пейрона, а с ним он встречался сравнительно редко, здесь не было ни одного человека, с кем он мог бы поговорить. Монахини, как и следовало ожидать, были невысокого мнения об его искусстве, и он, видимо, мало разговаривал с ними. 49 Он больше общался со служителями, особенно с двумя, которые по очереди сопровождали его, когда он уходил работать за пределы убежища, но и с ними он был не слишком разговорчив, хотя иногда расспрашивал о полевых работах и крестьянах.
Впоследствии один из них говорил, что ни разу не видел, чтобы художник засмеялся или хоть улыбнулся. 50
Ван Гог был более близко знаком со старшим служителем, портрет которого написал. Но отсутствие интересного общества вместе с прочими неудобствами заставило его к концу 1889 г. начать все чаще и чаще задумываться о возвращении на север. Находясь в таком настроении, он написал брату письмо, где приводил все соображения, заставившие его уехать в Прованс, и объяснял свое желание возвратиться: „Ты знаешь, у меня была тысяча причин, по которым я отправился на юг и с головой ушел в работу. Я хотел видеть другой, более яркий свет, я думал, что, наблюдая природу под ясным небом, лучше пойму, как чувствуют и рисуют японцы. Я хотел видеть это ослепительное солнце еще и потому, что, не зная его, я не мог понять картин Делакруа с точки зрения выполнения и техники и чувствовал, что цвета спектра на севере загрязнены туманом. Все это остается отчасти в силе и сегодня. Сюда следует добавить еще страстную тоску по югу, которую Доде описал в „Тартарене", и то, что я нашел здесь людей и вещи, которые полюбил. Пойми: я знаю, что моя болезнь ужасна, но тем не менее чувствую, что тут у меня создались слишком сильные привязанности, которые впоследствии могут снова вызвать у меня желание работать здесь. Однако я все равно готов возвратиться на север в недалеком будущем. Не скрою, что в настоящее время, когда мой аппетит восстановился, я испытываю безумное желание снова повидать друзей и еще раз увидеть родной север". 44
Ван Гог еще не имел ясного представления о том, как он будет жить на севере. Ехать к Гогену в Понт-Авен он побаивался, да и на его вкус там было слишком много народу. Он подумывал, что ему лучше всего присоединиться к одному из художников, живущих в окрестностях Парижа. Он рассчитывал поселиться с Виньоном или еще лучше с Камиллом Писсарро, о котором Тео часто рассказывал в своих письмах. Братья относились к Писсарро с глубочайшим уважением; казалось совершенно бесспорным, что его ровный и благожелательный характер окажет благотворное влияние на Винсента.
Писсарро, по-видимому, не возражал против такого плана, хотя в предыдущем году вынужден был отклонить аналогичное предложение со стороны Мейера де Хаана из-за отсутствия места. Писсарро обещал обдумать этот вопрос, но Тео не слишком на него надеялся. „Не думаю, что его слово имеет большой вес дома: там всем верховодит его жена", — писал он Винсенту. В самом деле, г-жа Писсарро боялась, что общение с неуравновешенным человеком может дурно отразиться на ее детях (двум младшим еще не было десяти лет). Писсарро поэтому начал искать другое место и предложил дом доктора Гаше в Овере. Такое решение вопроса было втройне выгодным, так как Гаше был врачом, интересовался современным искусством, имел в числе своих друзей Сезанна, Гийомена и самого Писсарро, а кроме того, в какой-то мере был художником и особенно увлекался искусством гравирования. 51
В то время как Тео выяснял возможности отправить весной Винсента в Овер на Уазе, неподалеку от Парижа, где Гаше мог бы незаметно присматривать за ним, Ван Гог не переставал работать. Хотя в данный момент он не испытывал большого желания очутиться рядом с Гогеном и Бернаром, он все же за работой часто думал о них. Свою связь с понт-авенской группой он, должно быть, особенно остро ощутил в июле, когда написал призрачный вид звездного неба над деревней — своеобразный гибрид впечатлений от Сен-Реми и воспоминаний о севере. Это полотно — одно из немногих, где он отходит от непосредственного наблюдения природы и дает волю воображению, придумывая формы и цвета для того, чтобы создать определенное настроение. Его „Звездная ночь" с уснувшими домиками и кипарисами, которые вздымаются в глубокое синее небо, оживленное водоворотами желтых звезд и сиянием оранжевой луны, — это сознательная попытка воплотить внутреннее, крайне напряженное видение, желание дать выход непреодолимо сильным эмоциям, а не терпеливое изучение мирных аспектов природы, окружающей художника.
Ту же тенденцию и такое же использование тяжелых контуров находим мы и в некоторых других картинах, написанных в это время, особенно в пейзаже с серебристо-зелеными оливами на холмистом поле и грядой синих волнистых гор на заднем плане, над которой нависает плотное белое облако.
В письме к брату Ван Гог пытался объяснить, чего он хотел добиться: „Оливы с белым облаком и горами на заднем плане, так же как восход луны и эффект ночи, преувеличены с точки зрения общей организации пространства. Линии искривлены, как в некоторых старинных гравюрах на дереве". Ниже он продолжает: „Где эти линии упругие и волевые, там начинается картина, даже если они и преувеличены. Приблизительно то же чувствуют Бернар и Гоген. Они совсем не требуют точной формы дерева, но стараются, чтобы каждый мог определить, круглая это форма или четырехугольная. И, клянусь богом, они правы, ибо им осточертело дурацкое фотографическое совершенство некоторых художников. Они не станут требовать точного цвета горы, а скажут: „Черт побери, эта гора синяя? Ну так и делайте ее синей и не толкуйте мне, что синий цвет был чуть-чуть таким или чуть-чуть этаким. Она синяя, не так ли? Вот и чудесно! Делайте ее синей и баста!" 52 (Как раз такой совет Гоген дал молодому Серюзье.)
Тео не преминул заметить сходство между новыми тенденциями брата и тенденциями Гогена. Когда в октябре он получил партию последних картин Винсента и несколько картин Гогена из Бретани, он написал в Сен-Реми: „В последних картинах, присланных мне Гогеном, я усматриваю те же попытки, что и в твоих..." Но он тут же дал понять, что новый подход к природе, обнаруженный им в картинах как брата, так и Гогена, ему не нравится. Говоря о картине „Ирисы", только что вернувшейся с выставки „Независимых", он объяснял: „Я думаю, что ты сильнее всего тогда, когда делаешь правдивые вещи, как эта или „Тарасконский дилижанс"... или „Стволы деревьев с плющом". Форма в них так отчетлива, и все полотно так красочно! Я понимаю, что интересует тебя в новых картинах, таких, как, например, деревня в лунном свете или горы, но мне кажется, что поиски стиля в чем-то умаляют верное ощущение вещей". 53 „Вопреки твоему мнению, что поиски стиля часто вредят другим качествам, — ответил Винсент, — я действительно испытываю сильное желание искать стиль, если тебе нравится так выражаться, но я подразумеваю под этим более мужественный и волевой рисунок.
Пусть я из- за этого становлюсь похож на Бернара и Гогена, — ничего не могу поделать. Но я склонен верить, что стечением времени ты к этому привыкнешь". И художник уточнял свои размышления: „Я знаю, что этюды из моей последней посылки, написанные широкими узловатыми линиями, еще не такие, какими они должны быть, однако, прошу тебя, верь, в пейзажной живописи будут продолжаться попытки выделить большие массы посредством рисунка, стремящегося выразить переплетение этих масс... В этом направлении Бернар действительно сделал замечательные открытия. Не держись поэтому предвзятого мнения на этот счет". 54
Ван Гог отстаивал свою духовную связь с Гогеном и Бернаром, хотя не видел их последних картин и даже почти не переписывался с ними, будучи поглощен своей собственной работой. Но на самом деле в конце 1889 г. он был очарован художниками, отнюдь не похожими на понт-авенских. С литографий, репродукций и гравюр на дереве он копировал работы других мастеров. Его влекли к себе Делакруа, Рембрандт и даже такое сентиментальное произведение, как одна из картин Виржини Демон-Бретон, но особенно охотно копировал он работы Милле; в начале 1890 г. он писал также с Домье. Тео послал ему серию гравюр Лавьеля с Милле и репродукции рисунков Милле. С тех самых пор, как он начал рисовать крестьян своего родного Брабанта, Винсент находился под впечатлением монументальной простоты фигур Милле с их типичными позами и жестами. Возможно, он помнил, что Писсарро считал рисунки Милле „в сто раз лучшими, чем его картины", хотя и находил, что его работы „заражены сентиментальностью". 55 Но в гравюрах на дереве и рисунках, которые Ван Гог сейчас изучал, эта сентиментальность сказывалась меньше, свет и тень использовались более подчеркнуто, чем в картинах, фигуры выделялись более мощно.
Делая копии с этих вещей или с более романтических и вдохновенных работ Делакруа, Ван Гог еще раз мог заняться тем, чего хотел добиться на юге, — более произвольным использованием цвета.
„Мне кажется, — писал он брату, — что делать картины по рисункам Милле означает скорее переводить последние на другой язык, нежели копировать". 54
Действительно, работая с черно-белых репродукций, Ван Гог не только придумывал цвет, но также подчеркивал формы, стремясь к тем „широким и узловатым линиям", которые он искал и в работе с натуры. С осени 1889 г. по весну 1890 г. он сделал с рисунков Милле ни много ни мало двадцать три картины, большей частью небольшого размера.
„Уверяю тебя, — сообщал Винсент Тео, — что мне страшно интересно делать копии, и, поскольку сейчас у меня нет моделей, я при помощи этих копий не заброшу работу над фигурой. Я использую черно-белые репродукции Делакруа и Милле, как если бы это были реальные жизненные сюжеты. А затем я импровизирую цвет, хотя конечно не совсем так, как если бы делал это сам, а стараясь припоминать их картины. Однако это „припоминание", неясная гармония их красок, которая хотя и не точна, но все-таки ощущается, и есть моя интерпретация". 56
К концу рокового 1889 г. воодушевление Ван Гога как будто бы немного ослабло. Он хотел писать заходы солнца, но работать на воздухе в сумерки ему не разрешали. Его страшно тяготили вечера в убежище, хотя он много читал, в частности исторические хроники Шекспира. Теперь, лишенный возможности писать на воздухе, он ни разу не взялся за натюрморты, которые так часто делал в Париже и Арле. Вместо этого он, если только не был занят копированием, писал реплики своих собственных картин — некоторые из них по просьбе матери и сестры, как, например, свою „Спальню в Арле", которую Тео переслал ему из Парижа в Сен-Реми. Ван Гог даже собирался написать второй вариант своего „Тарасконского дилижанса" и „Красного виноградника". В других случаях он делал реплики картин, написанных тут же, в Сен-Реми. Написал он также палату для душевнобольных в арльской больнице по этюду, сделанному там. В конце концов он начал просить брата и мать прислать ему некоторые ранние рисунки и небольшие наброски крестьян, чтобы поработать с них.
Таким именно образом он использовал рисунок, сделанный им в Гааге между 1882 и 1885 гг. для картины „У врат вечности", изображающей рыдающего старика. Он почерпнул вдохновение даже из рисунка „Арлезианка", который Гоген сделал для своей версии ночного кафе.
„Я искренне старался уважительно отнестись к твоему рисунку, — впоследствии объяснял другу Винсент, — и все же разрешил себе вольно интерпретировать цвет в соответствии со строгим характером и стилем оригинала. Это можно назвать синтезом арлезианки; так как синтезы арлезианок встречаются редко, считай его твоим и моим произведением, итогом долгих месяцев нашей совместной работы". 57
Ван Гог действительно написал несколько картин маслом по рисунку Гогена. Вполне возможно, «что этюд Гогена помог Винсенту делать портреты: Винсент всегда сожалел, что не может найти в Сен-Реми модели для портретов. Во всяком случае, с наступлением зимнего сезона количество его пейзажей уменьшилось.
Но копирование не помешало Ван Гогу по временам работать на пленере, невзирая на холодную погоду. Хотя не так часто, как прежде, он все же предпринимал прогулки по окрестностям, что в результате давало ему возможность писать некоторые пейзажи по памяти. В то же время он занимался поисками новых сюжетов и писал брату: „Картины уже созрели у меня в голове; я знаю заранее места, которые еще захочу написать в ближайшие месяцы". 58
В некоторых случаях, когда сюжеты не могли „дожидаться" его, он „схватывал" их немедленно, как было, например, когда он увидел в Сен-Реми группу рабочих, чинивших мостовую на широком бульваре среди гигантских стволов узловатых платанов с желтеющими листьями. (В течение нескольких дней Ван Гог написал второй вариант этой картины.)
Вопрос о „новизне" сюжета часто вставал в мыслях и письмах Винсента, так как он всегда интересовался, писали уже другие художники тот или иной мотив или нет. Он чувствовал, что в Провансе есть множество еще недостаточно использованных сюжетов, как, например, виноградники, кипарисы, оливы.
Им он уделял особое внимание, так как не хотел покинуть юг, не увезя с собой серий подлинно „новых" картин.
Так, в последние месяцы 1889 г. сюжетами, больше всего привлекавшими его внимание, были суровые горы неподалеку от лечебницы, изящные темные кипарисы (их суживающаяся форма казалась исполненной тайны), а главное, нежные серебристо-зеленые оливы, которых он раньше не писал. Ван Гог занялся целой серией картин, изображающих сбор оливок, хотя чувствовал, что Пюви де Шаванн, вероятно, лучше, чем он, знал, как „объяснить" эти живописные деревья. Но он вспоминал также Гогена и Бернара, когда писал Тео: „Я работал этот месяц в оливковых рощах, потому что меня бесят все эти изображения „Христа в Гефсиманском саду", в которых ничего не наблюдено. Само собой разумеется, я не собираюсь писать никаких библейских историй. Я сообщил Гогену и Бернару, что наш долг размышлять, а не грезить, и что поэтому я удивлен, усмотрев подобное направление в их работах..." 59
Прошел ровно год с тех пор как Ван Гог в последний раз написал Бернару; теперь, осенью 1889 г., он жаждал возобновить переписку.
„Брат сообщил мне, что ты приходил смотреть мои картины, — писал он. — Таким образом, я знаю, что ты вернулся в Париж, и очень рад, что тебе вздумалось пойти посмотреть, что я сделал. Со своей стороны, я жажду узнать, что ты привез с собой из Понт-Авена. Голова моя теперь не слишком приспособлена для переписки, но я чувствую вокруг себя пустоту, когда не нахожусь в курсе того, что делает Гоген, ты и другие...
У меня здесь есть еще дюжина этюдов, которые, наверно, придутся тебе по вкусу больше, чем мои летние работы, показанные тебе моим братом. В числе этих этюдов имеется „Вход в каменоломню": бледно-лиловые скалы на красноватой почве, как в некоторых японских рисунках. По использованию больших цветовых планов и рисунку в этом есть много общего с тем, что вы делаете в Понт-Авене. В этих последних этюдах я чувствовал себя увереннее, потому что здоровье мое значительно улучшилось...
Надеюсь, они докажут тебе, что я еще на что-то годен.
Бог мог, что здесь за сложное местечко! Все трудно, если хочешь проникнуть во внутреннюю сущность вещей, так, чтобы это не было чем-то неопределенным, а раскрывало истинный характер Прованса. Чтобы справиться с этим, надо очень основательно трудиться, и в результате, естественно, получается немного абстрактно: ведь дело здесь в том, чтобы дать солнцу и небу их полную силу и яркость, уловить тонкий аромат тмина, который пропитывает выжженную и унылую землю. Здешние оливковые деревья, старина, специально созданы для тебя. Мне лично они не слишком дались в этом году, но я еще вернусь к ним, во всяком случае, намерен вернуться. Они похожи на серебро на оранжевой или лиловой земле под огромным белым солнцем... Так что, видишь, у меня здесь еще есть с чем повозиться... Я работаю над большим холстом „Овраг"; мотив очень похож на ваш этюд с желтым деревом, который я храню: две громады массивных скал и между ними тоненький ручеек, а в конце оврага — третья скала, замыкающая его. В таких сюжетах есть какая-то тихая грусть; к тому же забавно работать в диких местах, где мольберт приходится приваливать камнями, чтобы ветер не повалил все на землю". 60
Восстановив контакт с Бернаром и сообщив ему, над чем он работает, Винсент несколько недель спустя был уже готов резко выступить против новой тенденции, которую Тео обнаружил в работах Гогена и Бернара, — религиозного мистицизма. Художник отнесся к ней не менее неодобрительно, чем его брат. Конечно, странно, что Винсент Ван Гог, бывший проповедник и фанатик, так яростно восстал против возрождения библейских сюжетов. Но его связь в Париже с такими атеистами и анархистами, как Писсарро, Синьяк, Сёра и папаша Танги, книги, которые он прочел (Вольтер, Ренан, Флобер, Золя, Доде, Тургенев, Мопассан, Гюисманс, Гонкуры — авторы, в большинстве своем, по меньшей мере, вольнодумные), и личный опыт художника пошатнули его веру.
Все еще оставаясь верующим, он был, как художник, страстно привязан к реальному миру.
Теперь он попытался объяснить свою точку зрения в длинном письме к Бернару, посвященном религиозным картинам своего друга, фотографии которых тот ему прислал. После нескольких лестных слов он прямо заявил, что считает позицию Бернара нездоровой. Проанализировав „Поклонение волхвов" Бернара, Ван Гог утверждает, что, по его мнению, „невозможно себе представить такие неправдоподобные роды прямо посреди дороги", и сравнивает это рождение Христа с рождением теленка, написанным Милле. „Лично я люблю все настоящее, все подлинно возможное, — пишет он. — Если я вообще способен на душевный подъем, то я преклоняюсь перед этюдом Милле, настолько сильным, что он вызывает в нас трепет: крестьяне, несущие на ферму теленка, только что родившегося в поле. Вот это, друг мой, чувствовали все люди, начиная от Франции и кончая Америкой. И после этого вы хотите возродить средневековые шпалеры? Действительно ли таковы ваши искренние убеждения? Конечно, нет! Вы умеете делать вещи получше и знаете, что должны стремиться к возможному, логичному, правдивому, даже если вам придется отказаться от парижских штучек бодлеровского толка. Насколько я предпочитаю Домье этому господину!
...Но, довольно! Надеюсь, ты понял: я жажду услышать, что ты делаешь такие вещи, как твоя картина „Бретонки на лугу", находящаяся у Гогена, так дивно скомпонованная, отличающаяся таким наивно изысканным колоритом. А ты хочешь променять это, — скажу прямо, — на искусственность и притворство!.. Когда я сравниваю такие вещи с твоим кошмарным „Христом в Гефсиманском саду", мне, право же, становится грустно. Так вот, в этом письме я еще раз умоляю тебя, кричу тебе во всю мощь моих легких, — стань снова самим собой. „Крестный путь" — ужасен. Разве гармоничны в нем красочные пятна? Я не прощу тебе банальности — именно банальности композиции. Когда Гоген жил в Арле, я, как тебе известно, раз или два позволил себе увлечься абстракцией... Не спорю, после жизни, полной смелых исканий и единоборства с природой, можно рискнуть и на это; но что касается меня, я не желаю ломать себе голову над подобными вещами.
Весь год я работал с натуры, не думая ни об импрессионизме, ни о чем другом. Тем не менее я еще раз дал себе волю и потянулся за звездами, которые оказались слишком велики, и вот снова неудача. Теперь с меня довольно! Итак, в настоящий момент я работаю над оливковыми деревьями, ищу различных эффектов серого неба, противопоставленного желтой почве и зелено-черным пятнам листвы... Что ж, меня, это интересует больше, чем все вышеназванные абстракции.
...Если я не писал тебе так долго, то лишь потому, что, борясь со своей болезнью и стараясь успокоиться, я не имел желания спорить и считал все эти абстракции опасными для себя. Когда спокойно продолжаешь работать, хорошие сюжеты приходят сами собой; необходимо прежде всего вновь погрузиться в действительность, без заранее обдуманного плана, без всех этих парижских предубеждений... Я, как мог, проникся атмосферой невысоких гор и оливковых рощ; посмотрим, что из этого выйдет. Мне не нужно ничего, кроме нескольких клочков земли, колосящейся пшеницы, оливковой рощи, кипариса — его, кстати, не так-то просто сделать..." 61
Далее Ван Гог описывает некоторые свои пейзажи, рассказывая, что в одних он пытался передать ощущение страдания посредством определенных комбинаций красок и тяжелых черных контуров, в то время как в других картинах стремился передать мир и покой. Подытоживая свои мысли, он объявляет: „Для того, чтобы создать нечто мирное, успокаивающее, нет необходимости изображать персонажи нагорной проповеди". 61
В письме к Тео, написанном в это же время, Винсент сравнивал свои последние работы с работами Гогена и Бернара: „То, что делаю я, несколько сурово и кажется грубым реализмом по сравнению с их абстракциями, и все же в моих работах звучит подлинно сельская нота и они пахнут землей". 59
Несмотря на свой „грубый реализм", Ван Гог чувствовал, что покой, которым он наслаждался в этот период, отразился даже на его красках и манере исполнения. Художник, видимо, отказался от столкновения дополнительных цветов, зачастую драматически звучавших в его картинах.
Недаром он объяснял матери: „ Все краски стали мягче, чем обычно". 62
А Тео он писал: „Похоже, что я больше не буду писать пастозно; это результат моей спокойной, отшельнической жизни, от которой мое самочувствие улучшилось. В конце концов, не такой уж у меня неистовый характер: я становлюсь самим собой, когда спокоен". 63
Лихорадочные попытки зафиксировать все мимолетные впечатления и писать так же быстро, как видишь, тоже отошли в прошлое. „Я стараюсь жить изо дня в день, кончать одну вещь, затем начинать другую", — писал он матери". 63
Эта хорошо организованная повседневная работа, видимо, так благотворно повлияла на Ван Гога, что в ноябре он без каких бы то ни было заметных дурных последствий смог провести два дня в Арле, где повидался с пастором Саллем. Художник был поражен, убедившись, что эта рискованная затея не повлекла за. собой нового приступа. Приступ все же случился перед рождеством, как и предвидел Ван Гог; однако на этот раз он длился всего неделю, что в значительной мере утешило больного. Несколько недель спустя, в последних числах января 1890 г., после дня, проведенного в Арле, у него снова был приступ, но он опять-таки прошел очень быстро и, видимо, не слишком расстроил художника.
Хотя ранее он заявлял, что безусловно покинет лечебницу, если приступы будут повторяться, решимость его поколебалась ввиду слабости двух последних припадков. Однако, несмотря на желание побыть еще некоторое время в Сен-Реми, где он собирался написать ряд новых картин, Винсент начал понемногу готовиться к возможному отъезду.
После первого легкого приступа он сообщил Тео: „Я напишу несколько слов Гогену и де Хаану и выясню, рассчитывают ли они оставаться в Бретани, можно ли мне прислать туда свою мебель [из Арля], а также хотят ли они, чтобы я приехал. Я не буду связывать себя никакими обещаниями, а только предупрежу, что, по всей вероятности, здесь не останусь". 64
Письмо Ван Гога застало Гогена в тот момент, когда он находился в страшно подавленном состоянии.
„Бывают моменты, — писал Гоген своему другу Шуффенекеру в январе 1890 г., — когда я задаю себе вопрос, не лучше ли мне отступить. Вы должны признать, что у меня достаточно оснований махнуть на все рукой. Никогда я не был так обескуражен, как сейчас; в результате, я очень мало работаю и вечно задаю себе вопрос: „Что из всего этого выйдет и зачем все это?.." [Мейер де Хаан] попросил меня переехать из Понт-Авена в Ле Пульдю, чтобы я обучал его импрессионизму. Поскольку у меня нет кредита, а он им пользуется, он платит за мою комнату и стол в ожидании, пока Гупиль [Тео Ван Гог] что-нибудь продаст. Я бросил курить, а это для меня тяжкая жертва; потихоньку я сам стираю свое белье; по существу, я лишен всего, за исключением самой скромной пищи. Что можно сделать? Ничего. Остается сидеть, как крыса на бочке, брошенной в воду, и ждать..." 65
Когда Гоген получил письмо Ван Гога с сообщением о его возможном приезде в Бретань, настроение у него было совсем неподходящее для новых осложнений. Ответ его поэтому был достаточно краток: „Спасибо за письмо и за сообщение о твоих планах; я много размышлял о них и считаю, что мы с тобой можем, вполне можем жить вместе, но только приняв ряд предосторожностей. Твоя болезнь, от которой ты еще не совсем излечился, требует покоя и тщательного ухода. Ты сам говоришь, что когда ездишь в Арль, тебя начинают волновать воспоминания. Не боишься ли ты, что и я могу явиться аналогичным возбудителем? Во всяком случае, мне кажется, тебе не следует поселяться в городке, где ты будешь одинок и, следовательно, не сможешь получить немедленную помощь в случае рецидива. В связи с этим я стал подыскивать подходящее место. Я обсудил этот вопрос с Мейером де Хааном (он очень разумный человек) и думаю, что Антверпен будет как раз таким местом, потому что жизнь там не дороже, чем в какой-нибудь провинциальной дыре, потому что там есть музеи, которыми художникам не следует пренебрегать, и, наконец, потому что там можно работать на продажу. Почему бы нам не устроить там мастерскую под моим руководством? При наличии некоторых связей и при том, что имена наши уже известны [в Бельгии] через „Группу двадцати", такая штука вполне возможна.
Как бы мало мы там ни сделали, мы всегда сможем предпринять какие-нибудь выгодные шаги. По-моему, импрессионизм не добьется устойчивого положения во Франции, пока не вернется в нее из-за границы. Наилучший прием он встречает за пределами Франции, там о нем говорят, таким образом, там и следует работать." 66
Хотя некоторое время Винсент, по-видимому, тешил себя этой идеей, он не считал ее практически выполнимой и скоро отказался от нее. Во всяком случае, он не обсуждал ее с Тео.
В свою очередь Тео, — возможно, потому, что не хотел волновать брата, — ни в одном из писем не упоминал о том, что Бернар привел к нему домой молодого критика, который был в восторге от работ Винсента. Действительно, Орье, по совету Бернара, решил написать статью о Винсенте Ван Гоге, и маловероятно, чтобы Тео ничего об этом не знал. Но поскольку Винсент уже просил своего соотечественника художника Исааксона не обсуждать его картины в статьях об импрессионистах, которые тот писал для голландской газеты (и в которых он упомянул Ван Гога в примечании), вполне возможно, что Тео предпочел не информировать брата о намерении Орье.
При всей неприязни, с какой Тео относился к символистскому направлению, многообещающим представителем которого был двадцатипятилетний Орье, Тео понимал, как важно, чтобы работы его брата, наконец, начали обсуждаться в печати, и, вероятно, считал, что будет лучше, если это начинание не сорвется вторично из-за возражений Винсента.
Орье поддерживал связь с Бернаром с начала лета 1888 г., когда он встретился с ним в Сен-Бриаке. Когда осенью того же года Бернар вернулся из Понт-Авена, Орье сообщил матери из Парижа: „Я снова видел Эмиля Бернара, художника-импрессиониста из Сен-Бриака. Он заставил меня посетить ряд выставок и познакомил с Гийоменом..." 67
Бернар, несомненно, познакомил своего нового друга со всеми последними тенденциями в искусстве (Орье вскоре начал разделять отвращение Бернара к пуантилизму Сёра), подробно рассказывал ему о поисках Гогена и своих собственных, а также детально описал жизнь и творчество Ван Гога, показав Орье наброски и письма, полученные из Арля.
Орье был очарован ими и отправился с Бернаром к папаше Танги, а затем на квартиру Тео, чтобы посмотреть картины Винсента. (Когда в январе 1889 г. Бернар узнал от Гогена о трагических событиях в Арле, Орье был первым, с кем он поделился своим горем.) 68
В течение лета 1889 г. Орье помог Бернару, бесплатно анонсируя в некоторых символистских журналах выставку у Вольпини, и напечатал в „Le Moderniste", главным редактором которого состоял, несколько статей Бернара и Гогена, посвященных Всемирной выставке.
Во время выставки у Вольпини Орье впервые встретился с Гогеном. Но хотя к тому времени он был хорошо знаком с импрессионистско-символистско-синтетическим искусством, он еще не написал ничего значительного об этом направлении, несмотря на его явное родство с символизмом в литературе. Бернар, должно быть, почувствовал, что настало время использовать талант и славу Орье для поддержки усилий своих друзей.
Во второй половине 1889 г. Бернар послал Орье заметки о Винсенте Ван Гоге со следующим письмом: „Прилагаю к письму краткую статью о моем друге Винсенте. Если вы сочтете возможным напечатать ее в „Le Moderniste", пожалуйста, сделайте это. Я жажду, чтобы о моем добром друге хоть как-нибудь упомянули в печати: он подлинный художник и о нем следует написать еще при жизни, не потому что работа его абсолютно совершенна, а потому что у него бывают поразительные озарения. Если вы не возражаете, будет лучше всего, если вы сами дополните эту статью критической оценкой его произведений, находящихся у Танги, и выразите надежду, что брат его не станет колебаться и в один прекрасный день покажет его картины, либо устроив выставку, что не так уж трудно, либо экспонировав их у Гупиля... Не знаю, согласитесь ли вы со мной. Во всяком случае, поступайте как хотите, но, по-моему, все-таки небезынтересно сделать обзор работ определенного числа старых и молодых импрессионистов в ряде статей, которые они напишут друг о друге". 69
Идея эта, видимо, заинтересовала Орье, хотя он и сам решил написать ряд статей о художниках-„одиночках".
Перспектива изучения работ Винсента Ван Гога несомненно должна была импонировать любому автору символисту. Было соблазнительно открыть публике искусство человека совершенно неизвестного, который пытался красками и формами выражать состояния души, то есть делал нечто родственное тому, что символисты пытались сделать словами-образами и звуками (равно как Сёра пытался добиться того же через направление линий). Разве Теодор Визева не заявил, что „произведение искусства может нравиться лишь тогда, когда оно действительно ново, иными словами, гармонирует с новейшими открытиями; ему следует быть также немножко болезненным". 70
Здесь перед ними были произведения совершенно новые, творения человека больного, страстного, вдохновенного, человека, который работал в лечебнице для душевнобольных, писал хватающие за душу письма странным, неуклюжим и в то же время проникновенным стилем человека, чья жизнь и поведение всегда были необычными, не потому что он хотел быть оригинальным, как многие символисты, друзья Орье, а потому что действительно был оригинален. Орье несомненно помнил, что рассказывал ему Бернар о юности Ван Гога:
„Движимый глубочайшим мистицизмом, читая библию и произнося проповеди во всевозможных непотребных местах перед самыми презренными людьми, мой дорогой друг почувствовал себя Христом, богом. Полная страданий и подвижничества жизнь должна была создать из этого существа с поразительно сильным интеллектом человека не от мира сего. Так и случилось. В возрасте двадцати пяти лет, будучи священником, он попытался реформировать протестантизм... Раздавленный, отвергнутый миром, он начал жить как святой. Немного позже он отправился в район угольных шахт и в Сорсьере выходил полусгоревшего при взрыве рудничного газа рабочего, на лбу которого виднелись „следы тернового венца". Затем — долгие путешествия пешком по полям Голландии и душераздирающие изображения крестьян. Вот некоторые этапы его жизни до переселения в Париж. А в Париже — удивительно человечное отношение к проституткам: я сам был свидетелем его возвышенной самоотверженности.
Наконец, отъезд в Арль, торопливое возвращение оттуда Гогена... и весть о том, что Винсент находится в больнице..." 71
Однако Орье предпочел не распространяться о таких биографических подробностях и вместо этого изобразил Ван Гога художником-символистом. Его статья, первая из задуманной им серии и вообще первая, посвященная художнику, должна была появиться в январе 1890 г. в первом выпуске „Mercure de France", символистском двухнедельнике, в создании которого Орье принимал активное участие. Статья Орье была озаглавлена „Одинокие. Винсент Ван Гог". В ней он описывал полотна Ван Гога манерно-изысканным, многословным и непонятным языком, свойственным всем представителям символистского направления. Однако, помимо слишком обильных литературных определений и поэтических толкований, статья Орье содержала еще и ряд мест, дававших проницательную оценку работ художника.
„Что касается Винсента Ван Гога, — писал Орье, — то, невзирая на ошеломляющую иногда необычность его работ, трудно... не заметить в его искусстве наивную правдивость, искренность видения. В самом деле, не говоря уже об умении видеть реальные вещи в неуловимом аромате правдивости, которым дышат все его картины, о выборе сюжетов, о неизменной гармоничности самых чрезмерных красок, о честно изученных характерах, о непрестанных поисках истинной сущности каждого объекта, тысячи других многозначительных подробностей свидетельствуют о его глубокой и чуть ли не детской искренности, его безмерной любви к природе и правде — его собственной правде. Всю его работу характеризует избыток — избыток силы, избыток нервозности и страстности выражения. В его категорическом утверждении характера вещей, в его зачастую своевольном упрощении форм, в дерзком желании изобразить солнце, глядя ему в лицо, в неистовой напряженности его рисунка и колорита, даже в мельчайших особенностях его техники — всюду виден могучий человек, настоящий мужчина, смельчак, порой по-животному грубый, а порой удивительно нежный. Это явственно ощущается в чуть ли не разгульной чрезмерности всего, что им написано.
Он — энтузиаст, враг буржуазной умеренности и мелочности; он похож на опьяневшего гиганта, которому легче сдвигать горы, чем возиться с безделушками, это кипучий ум, чья лава неудержимо заливает все ущелья искусства, несокрушимый, обезумевший гений, порой возвышенный, порой гротескный, почти всегда показывающий нечто патологическое. И, наконец,— что важнее всего, — он ярко выраженный сверхэстет, который ощущает с ненормальной и, вероятно, даже болезненной интенсивностью неуловимую тайную сущность линий и форм и в еще большей мере чувствует характер цвета, света, магическую переливчатость теней, тончайшие нюансы, невидимые для здорового глаза. Вот почему реализм этого неврастеника, его искренность и его правдивость так оригинальны... Он несомненно прекрасно понимает свойства материальной реальности, ее значение и красоту, но наряду с этим, и в большинстве случаев, он считает эту упоительную материю лишь неким чудодейственным языком, предназначенным для выражения Идеи. Почти всегда он — символист... испытывающий постоянную потребность облекать свои идеи в точные, обдуманные, осязаемые формы, в интенсивно телесную и материальную оболочку. Под этой физической оболочкой, под этой живой плотью, под этой вещественной материей для тех, кто знает, как обнаружить ее, кроется мысль, Идея, — и эта Идея, будучи неотъемлемым субстратом произведения, в то же время является его действенной и конечной причиной.
Да, Винсент Ван Гог не только великий художник, захваченный своим искусством, своей красочностью и природой, он еще и мечтатель, верующий, фанатик, жадно впитывающий прекрасные утопии, человек, живущий идеями и сновидениями.
В течение долгого времени он упивался мечтами об обновлении искусства путем ухода от цивилизации, о создании искусства тропиков. [Не исключено, что Орье, утверждая это, приписывал Ван Гогу некоторые мысли Гогена.] 72
Придя к убеждению, что в искусстве все следует начать заново, он долгое время лелеял мысль изобрести живопись, которая была бы очень простой, доходчивой, почти детской, способной трогать простых, не искушенных в тонкостях людей и понятной даже для самого наивного и бедного ума...
Осуществимы ли все эти теории, все эти мечты Винсента Ван Гога? Быть может, это лишь пустые, хоть и прекрасные фантазии? Кто знает!.."
Затем Орье анализировал технику Ван Гога: „Внешняя, материальная сторона его живописи находится в полном соответствии с его творческим темпераментом. Все его работы выполнены энергично, приподнято, грубо, напряженно. Его неистовый, могучий, иногда неловкий и тяжеловатый рисунок преувеличивает характер, упрощает и, властно смиряя ненужные подробности, достигает смелого синтеза, а порою, хоть и не всегда, большого стиля. Его цвет... неправдоподобно ослепителен. Он, насколько мне известно, единственный художник, передающий колорит вещей с такой интенсивностью; в нем чувствуется металл, сверкание драгоценных камней...
Этот сильный и подлинный художник, очень породистый, с грубыми руками гиганта, с нервами истерической женщины, с душой ясновидца, такой оригинальный и такой одинокий среди жалкого искусства нашего века, испытает ли он в один прекрасный день радость признания, льстивое раскаяние моды? Возможно. Но в любом случае, даже если он войдет в моду, маловероятно, чтобы за его полотна платили цены, какие платят за мерзости г-на Мейсонье. Я не думаю, что запоздалое восхищение широкой публики будет по-настоящему искренним. Винсент Ван Гог и слишком прост, и в то же время слишком тонок для нынешнего буржуа. Он никогда не будет понят до конца никем, за исключением своих собратьев — настоящих художников и счастливцев из числа простых людей, самых простых людей..." 73
Винсент Ван Гог получил эту статью в конце января 1890 г. вместе с радостным известием, что Тео стал отцом мальчика, которого в честь дяди назвали Винсентом.
Художник читал слова Орье со смешанным чувством. „Я был страшно удивлен написанной обо мне статьей, — сообщал он матери. — Исааксон однажды хотел написать статью обо мне, но я попросил его не делать этого. Я опечалился, прочтя эту статью, — так все преувеличено: правда совсем не такова. В моей работе меня подбадривает именно сознание, что другие делают то же самое, что и я.
Тогда почему же статья посвящена только мне, а не шести-семи остальным? Однако должен признаться: когда я немного пришел в себя ют удивления, я почувствовал, что статья окрылила меня". 74
В письме к сестре Вил он выражал те же чувства: „Когда я прочел статью, то с грустью подумал, — вот каким я должен быть, а я чувствую, что стою куда ниже. Гордость способна опьянять, как вино. Когда тебя хвалят и когда ты пьешь, всегда становится грустно. Видишь ли, я не знаю, как это выразить, но я чувствую, что лучшими работами были бы работы, сделанные совместно, целой группой, без ненужных взаимных похвал". 75
В письме к Тео он повторил, что статья Орье показала ему, как он должен был бы писать. В конце концов, он сел за ответ самому Орье, с которым не был знаком.
„Дорогой господин Орье, горячо благодарю вас за вашу статью в „Mercure de France", которая меня крайне поразила. Она мне очень нравится сама по себе, как произведение искусства; мне кажется, вы умеете создавать краски словами. В вашей статье я вновь нахожу свои картины, но только в ней они лучше, чем на самом деле, богаче, значительнее. Но я чувствую себя очень неловко, когда думаю, что все, о чем вы пишете, относится к другим художникам в значительно большей мере, нежели ко мне, например, и прежде всего к Монтичелли. Вы пишете обо мне: „Он, насколько мне известно, единственный художник, передающий колорит вещей с такой интенсивностью; в нем чувствуется металл, сверкание драгоценных камней". Но если вы зайдете к моему брату и посмотрите у него один из букетов Монтичелли в белых, незабудковых и оранжевых тонах, вы поймете, что я имею в виду... Я не знаю другого колориста, который бы так непосредственно и явно исходил из Делакруа... Я хочу только сказать, что вы приписали мне то, что могли бы скорее сказать о Монтичелли, которому я многим обязан. Многим обязан я также Полю Гогену, с которым работал несколько месяцев в Арле и с которым еще до этого встречался в Париже. Гоген — это удивительный художник, это странный человек, чья внешность и взгляд смутно напоминают „Портрет мужчины" Рембрандта в коллекции Лаказа [Лувр], это друг, который учит вас понимать, что хорошая картина равноценна доброму делу; конечно, он не говорит этого прямо, но, общаясь с ним, нельзя не почувствовать, что на художнике лежит определенная моральная ответственность.
За несколько дней до того как мы расстались и болезнь вынудила меня лечь в больницу, я пытался написать его „пустое место". Это этюд его кресла коричневато-красного дерева с зеленоватым соломенным сиденьем; на месте отсутствующего [Гогена] зажженная свеча и несколько современных романов. Прошу вас, если представится возможность... взгляните еще раз на этот этюд, сделанный исключительно в резко противопоставленных зеленых и красных тонах. Тогда, быть может, вы согласитесь, что статья ваша была бы более справедливой, а следовательно, — думается мне, — более сильной, если бы, трактуя вопрос о будущем „искусства тропиков", равно как и вопрос колорита, вы, прежде чем говорить обо мне, воздали бы должное Гогену и Монтичелли. Уверяю вас, роль, которую играл или буду играть я, всегда останется второстепенной.
И еще я хотел бы спросить вас кое о чем. Допустим, два полотна с подсолнечниками, выставленные в данный момент с „Группой двадцати", удались по колориту и выражают идею, символизирующую „признательность". Разве они так уж сильно отличаются от всех других картин других художников с изображением цветов, написанных с большим мастерством, но до сих пор не заслуживших одобрения?.. Видите ли, мне кажется, очень трудно провести грань между импрессионизмом и другими вещами; я не вижу смысла в таком настойчивом делении на секты, какое мы наблюдаем в последнее время, — по существу, я нахожу это абсурдным. И в заключение должен заявить, что не понимаю, как вы можете говорить о „мерзостях" Мейсонье... Я унаследовал безграничное восхищение Мейсонье...
В следующую партию картин, которую я пошлю брату, я включу этюд с кипарисами для вас, если вы доставите мне удовольствие принять его на память о вашей статье. Я еще работаю над ним в данный момент и хочу ввести в него фигуру. Кипарисы — самая характерная черта провансальского пейзажа, и вы почувствовали это, когда написали „даже черный цвет". До сих пор я не мог написать их так, как чувствую; эмоции, охватывающие меня при соприкосновении с природой, иногда вызывают у меня обмороки, и в результате я по две недели бываю не в состоянии работать.
Тем не менее, перед тем как уехать отсюда, я рассчитываю вернуться к этому мотиву и атаковать кипарисы... А пока прошу вас принять мою благодарность за вашу статью. Если весной я приеду в Париж, то, конечно, не премину зайти лично поблагодарить вас". 76
Винсент послал копию этого ответа Гогену. В письме к брату, написанном одновременно, он разбирал статью Орье с более практической точки зрения. Заявив, что „художнику следовало бы, по существу, работать, как сапожнику", он признавал, что статья Орье „действительно окажет нам большую услугу в тот день, когда мы будем вынуждены, как всякие другие труженики, возместить расходы по созданию картины. Со всех других позиций статья меня не трогает, но для того чтобы иметь возможность заниматься живописью, существенно важно возмещать затраченные на картину деньги". 77
По-видимому, художник остерегался подробно обсуждать попытку Орье причислить его к лику символистов, от которых он тактично открестился в своем ответе, восстав против деления на секты.
Несомненно, Ван Гог пропускал мимо ушей большую часть тонкостей и ухищрений литературных символистов: их раздоры и усилия привлечь к себе внимание казались ему смешными. Не тратя больше слов по этому поводу, Винсент признавался Тео: „Статья Орье могла бы поощрить меня, если бы я осмелился дать себе волю, попробовал отойти от реальности и начал бы цветом создавать подобие музыки, как делает в некоторых своих полотнах Монтичелли. Но мне слишком дороги и правда, и поиски правды. Что ж, я все-таки предпочитаю быть сапожником, чем музыкантом, работающим красками". 77
Вопреки сдержанным возражениям Ван Гога и его непритворной скромности, статья Орье произвела настоящую сенсацию (отрывки из нее были напечатаны 19 января 1890 г. в номере „L'Art Moderne", ежегодного органа бельгийской „Группы двадцати"), несмотря на то что очень немногие читатели могли быть знакомы с работами художника: Орье не указал даже, где их можно посмотреть.
Тем не менее друг Орье Реми де Гурмон утверждал несколько позже, что эта первая статья из серии о современных художниках „имела неожиданный успех.
Кстати, она была превосходна: говорила правду, не считаясь с общепринятыми взглядами, и восхваляла певца солнца и подсолнечников без той ребяческой лести, которая делает смешными всякие восторги... Статьи Орье об искусстве высоко ценились: каждый чувствовал их силу и оригинальность. Они имели большой вес в кругу, где знали и ценили импрессионистско-символистскую живопись, в кругу новом, узком, но влиятельном... 78
Вскоре после статьи о Ван Гоге Орье пригласили писать обзоры искусства в журнале „La Revue independante", в то время более влиятельном, чем недавно основанный „Mercure de France".
Статья Орье явилась лишь одним из событий, благодаря которым январь и февраль 1890 г. заняли столь важное место в жизни Винсента Ван Гога. Кроме нее, этот период был ознаменован выставкой „Группы двадцати", рождением его племянника и тезки, намеченной на март новой выставкой „Независимых", в которой он предполагал участвовать, и, наконец, известием, что одна из его картин — „Красный виноградник" — была впервые продана в Брюсселе.
15 февраля он сообщал матери: „Тео вчера написал мне, что одна из моих картин продана в Брюсселе за 400 франков. Это мало, по сравнению с ценами на другие картины и тем, что теперь платят в Голландии, но я стараюсь быть настолько продуктивным, чтобы иметь возможность продолжать работу при самых умеренных ценах". 74
Картину Ван Гога купила художница Анна Бок. Орье оказался прав: в данное время только художники могли оценить его работу. Действительно, в рецензии, появившейся в „La Wallonie", бельгийском рупоре символистского движения, местный критик писал: „Мы не разделяем восторгов, которые у некоторых проникновенных и искренних художников вызывает искусство г-на Винсента Ван Гога. Его „Подсолнечники", очень сильные по цвету и красивые по рисунку, в основе своей декоративны и ласкают взгляд; в его „Красном винограднике" использование ярких, особым образом аранжированных красок, создает определенный эффект металлических отсветов, очень любопытный и оригинальный.
Достоинства других его полотен решительно не доходят до нас". 79
Синьяк в опубликованной анонимно статье (что позволило ему подробно остановиться на собственных работах) разбирал картины Сезанна и Редона, говорил о своих друзьях, Дюбуа-Пилле и Айе, но очень мало сказал о Лотреке и еще меньше о Ван Гоге, полотнам которого посвятил одну короткую и загадочную фразу: „Надгробный памятник желтому, хрому и веронезовой зелени: „Подсолнечники", „Плющ", „Красный виноградник". 80
Неизвестно, прочел ли Винсент эти строки, так как Тео предпочел не посылать ему эту статью. Тео лишь сообщил брату, что, как он узнал из газеты, бельгийцев больше всего привлекли на выставку пленерные этюды Сезанна, пейзажи Сислея, цветовые симфонии Ван Гога и картины Ренуара. 81
До Винсента, видимо, не долетели и отзвуки тех волнений, которые присланная им партия картин вызвала среди членов „Группы двадцати".
16 января, за два дня до открытия выставки, Анри де Гру, религиозно-реалистический художник, которым когда-то восхищался Ван Гог, объявил, что снимает свои работы, так как не хочет, чтобы их показывали в одной комнате с „отвратительным горшком с подсолнухами г-на Винсента или какого-нибудь другого наемного провокатора". 82 Тем не менее два дня спустя де Гру принял участие в банкете, которым было официально отмечено открытие выставки. Среди гостей находились Тулуз-Лотрек и Синьяк, специально прибывшие по этому случаю. Во время обеда де Гру еще раз громогласно изругал Ван Гога и, согласно воспоминаниям Октава Мауса, назвал его „невеждой и шарлатаном". Тогда на другом конце стола неожиданно вскочил с места Лотрек и, размахивая руками, завопил, что третировать так великого художника просто возмутительно. Де Гру ответил оскорблениями. Произошел скандал, были выбраны секунданты. Синьяк холодно объявил, что если Лотрек будет убит, он сам продолжит дуэль. 83
Смешная сторона этого инцидента заключалась в том, что де Гру, болезненный человек с землистым цветом лица, ростом был не выше Лотрека, который казался карликом из-за коротких ног.
Остальные члены „ Группы двадцати" немедленно исключили де Гру из ассоциации, а на следующий день Маус не без труда добился от него извинений, предотвратив таким образом дуэль. Несколько позже „Группа двадцати" избрала двух новых членов. Одним из них был Синьяк.
После закрытия выставки Октав Маус написал Тео: „Когда вам представится возможность, передайте, пожалуйста, вашему брату, что я очень рад его участию в выставке „Группы двадцати", где его работы вызвали оживленные дискуссии и завоевали большую симпатию художников". 84
Однако эти утешительные известия дошли до художника с большим опозданием.
События этих первых недель 1890 г. оказались слишком бурными для Ван Гога. Впоследствии Винсент объяснял матери: „Когда я узнал, что работы мои получили признание в статье, я сразу же испугался, что это окончательно выведет меня из равновесия. Так почти всегда бывает в жизни художника: успех — самая страшная штука". 85
24 февраля доктор Пейрон сообщил Тео, что у Винсента начался новый приступ, после того как он два дня провел в Арле, куда его, по-видимому, отпустили без провожатого. Его привезли в Сен-Реми на телеге, и было неизвестно, где он провел ночь. Картина „Арлезианка", которую он взял с собой, вероятно, для того, чтобы подарить своей модели — г-же Жину, исчезла.
Несколько дней спустя доктор снова написал, сообщая, что этот приступ оказался длительнее предыдущего и что теперь окончательно доказано (!), как вредны художнику подобные прогулки в Арль.
Снова настали черные дни полной утраты памяти, муки и ужаса, галлюцинаций и страха, апатии и возбуждения, молчания и ярости. А нескончаемые ночи были еще хуже: одно бесконечное исступление, безнадежность, покорность и страдание. На этот раз приступ длился дольше чем когда-либо. Не зная, что делать, доктор Пейрон, видимо, решил предоставить пациенту свободу действий и разрешил ему работать. „Как раз когда мне было совсем худо, — вспоминал позднее Винсент, — я сделал несколько картин, в том числе воспоминание о Брабанте — хижины с покрытыми мхом крышами и живыми буковыми изгородями в предвещающий непогоду осенний вечер, с красным солнцем, которое садится в розовом небе.
Написал я и свекольное поле с женщинами, собирающими в снегу зеленые листья". 85
По-видимому, Ван Гог пытался проглотить во время работы ядовитые краски; трудно сказать, было это попыткой покончить с собою или бессознательным поступком. После этого у него пришлось отобрать краски, и он снова был обречен на затворничество и деморализующее безделье. Под конец он уже не страдал, но рассудок его был в оцепенении, и организм совершенно истощен.
Прошло почти два месяца, прежде чем он смог вновь писать брату. Он сделал это, не пытаясь уже анализировать причины своего последнего приступа, не связывая его с поездкой в Арль (о ней он умалчивал), 86 не останавливаясь даже на том, как он подавлен жестоким пароксизмом, разбившим все надежды, которые зародились у него после кратковременности предыдущих припадков. Он только написал: „Теперь я оставил всякую надежду, даже совсем отказался от нее. Может быть, может быть, я действительно вылечусь, если поживу немножко в деревне [на севере]". 87
На этот раз ничто не помогло. Обычные уклончивые утешения доктора Пейрона вроде: „Будем надеяться, что больше это не повторится" и аналогичные готовые фразы не смогли удержать Винсента от решения оставить лечебницу. У него произошла даже яростная стычка с доктором, но потом они снова поладили.
В средине апреля, когда Ван Гог уже оправился, доктор Пейрон вручил ему пачку писем, полученных за время его болезни, — письма от матери, сестры, от Гогена, Орье, Рассела, вероятно, также от Писсарро и, разумеется, от Тео. Но вначале он был слишком подавлен и слаб даже для того, чтобы прочесть почту. Как только Винсент почувствовал себя лучше, он написал брату: „Пожалуйста, попроси господина Орье не писать больше статей о моих картинах. Главным образом внуши ему, что он заблуждается на мой счет, что я, право, слишком потрясен моим несчастьем и гласность для меня невыносима. Работа над картинами развлекает меня, но когда я слышу разговоры о них, меня это огорчает сильнее, чем он может вообразить". 88
Вести из Парижа приходили в общем радостные и обнадеживающие.
Ребенок Тео и его жена, несмотря на ожидавшиеся осложнения, чувствовали себя прекрасно. Тео подробно рассказывал о новой выставке „Независимых", открывшейся 19 марта на Елисейских полях, где Винсент был представлен десятью картинами, сделанными в Арле и Сен-Реми. Среди них находились „Кипарисы" (картина, обещанная Орье), „Бульвар в Сен-Реми", „Альпийские холмы", „Подсолнечники" и „Оливковая роща".
Те, в ком статья Орье пробудила интерес, смогли наконец увидеть достаточно репрезентативную выставку работ Ван Гога. Побывав вместе с женой на открытии выставки, Тео сообщил брату, что там присутствовал президент республики (ведь теперь „Независимые" стали „респектабельными") и добавил: „Картины твои очень хорошо повешены и производят прекрасное впечатление. Многие просили меня передать тебе поздравления. Гоген сказал, что твои картины — гвоздь выставки... Сёра экспонировал на редкость любопытную картину [„Канкан"], где он пытается выразить настроение направлениями линий. Он несомненно передал движение, но полотно его имеет довольно странный вид, и, по-моему, в нем не заложено большой идеи.
Гийомен показывает несколько вещей, среди которых есть хорошие. У Лотрека выставлен превосходный „Портрет женщины за пианино" и большая картина (сцена в „Мулен-Руж"), которая сделана очень хорошо. Несмотря на скабрезный сюжет, она обладает подлинными достоинствами. Вообще надо отметить, что публика проявляет неизменно растущий интерес к молодым импрессионистам; по крайней мере, некоторые коллекционеры начинают их покупать. Выставка Писсарро [у Гупиля] закрыта. На ней побывало множество посетителей, и пять картин продано. В данный момент на большее мы и не рассчитывали. В будущее воскресенье Бернар и Орье придут смотреть твои последние картины". 89
Тео сообщал также, что Орье собирается изучать картины Гогена, о котором хочет написать статью. В последующих письмах Тео продолжал свои отчеты о выставке: „Я еще не заглядывал снова к „Независимым", но Писсарро, который ходит туда каждый день, сообщил мне, что ты имеешь настоящий успех у художников.
Со мной говорили также некоторые коллекционеры — даже раньше, чем я успел привлечь их внимание к твоим полотнам. Газеты, печатающие обзоры выставки, молчат по поводу зала с импрессионистами. Это лучшее, что они могут сделать, ведь ты хорошо знаешь, чего стоит большинство критиков". 90
Не один Винсент Ван Гог был представлен у „Независимых" Десятью картинами. Сёра, Синьяк, Люс и Гийомен получили то же количество мест; „таможенник" Руссо выставил девять работ, Дюбуа-Пилле — восемь, Тео ван Риссельберг — семь. Анкетен, Кросс, Люсьен Писсарро, ван де Вельде и Лотрек были представлены меньшим количеством произведений. Но даже Моне признал, что картины Ван Гога были на выставке самыми лучшими. 91
Гоген высказал свое мнение в особенно дружеском письме к Винсенту. Он вернулся в Париж в феврале, поскольку де Хаан больше не мог обеспечивать его, и теперь искал работу, но безуспешно, и Тео буквально лез из кожи, чтобы продать хоть что-нибудь из его картин, скульптур и керамики. Сейчас Гоген собирался вернуться в Бретань и провести еще два-три месяца с де Хааном в Ле Пульдю.
„Я очень внимательно изучал работы, сделанные тобой с тех пор, как мы расстались, сначала у твоего брата, потом на выставке „Независимых", — писал Гоген. — Именно на ней можно особенно хорошо судить о том, что ты делаешь, отчасти потому что твои картины вывешены все вместе, отчасти потому что они окружены другими вещами. Хочу принести тебе мои искренние поздравления. Многие художники считают твои работы самым выдающимся явлением на всей выставке. Среди художников, работающих с натуры, ты — единственный, кто думает. Я говорил о тебе с твоим братом. Есть одно полотно, которое я бы хотел обменять на любое из моих, по твоему выбору. Я имею в виду горный пейзаж, где два крошечных путешественника взбираются на вершины словно в поисках неведомого. В нем есть эмоциональность, как у Делакруа, и краски его очень суггестивны. Здесь и там разбросаны красные нотки, как огоньки, а все целиком выдержано в лиловой гармонии.
Красиво и грандиозно. Я подробно говорил о нем с Орье, Бернаром и многими другими. Все поздравляют тебя. Только Гийомен пожимает плечами при упоминании о нем. Между прочим, я понимаю его: он на все смотрит как на красочную материю — взглядом, лишенным мысли. На мои полотна последних лет он реагирует точно так же, ничего не понимая.
Я долго колебался, прежде чем написать тебе, так как знал, что у тебя был довольно продолжительный приступ. Поэтому прошу, не отвечай, пока окончательно не поправишься. Будем надеяться, что с наступлением теплой погоды, чего уже недолго ждать, ты наконец выздоровеешь; зима всегда была опасна для тебя". 92
Зима действительно была трудным временем для Ван Гога, весной же он всегда ощущал подъем. Весной он приехал к Тео в Париж; ранней весной он впервые прибыл в Арль и целиком отдался работе; весной он покинул больницу и перебрался в Сен-Реми; перед тем как начался его последний приступ, тоже была весна. Работа подвигалась успешно. На его последнем полотне были изображены ветви цветущего миндаля на фоне голубого неба; картина эта предназначалась его племяннику и тезке.
„По-моему, — сообщал он Тео, — эту картину я делал терпеливее и тщательнее всех остальных, писал ее спокойно и более уверенным мазком". 87 Затем болезнь внезапно прервала его работу. Весна фактически уже кончилась, и художник был вне себя, что не смог использовать ее. Приближалось раннее южное лето. Но Ван Гога по-прежнему лихорадочно тянуло к работе, возможно, даже еще сильнее, чем раньше, так как он сознавал, что скоро его здесь уже не будет. Первое, о чем он написал Тео, была просьба закупить для него основательный запас красок у папаши Танги и других торговцев. Розы и ирисы покрылись бутонами, скоро они должны были зацвести.
В мае ему снова разрешили работать в саду лечебницы. „Как только я ненадолго вышел в парк, — сообщал он брату, — ко мне вернулась вся ясность мысли и стремление работать. У меня больше идей, чем я когда-либо смогу высказать, но это не удручает меня.
Мазки ложатся почти механически. Я воспринимаю это как знак того, что я вновь обрету уверенность, как только попаду на север и избавлюсь от своего нынешнего окружения и обстоятельств, которых я не понимаю и даже не желаю понимать... Здешняя атмосфера начинает невыразимо тяготить меня. Что ж, я терпел больше года, теперь мне необходим воздух — я чувствую себя раздавленным скукой и печалью". 93
Тео согласился на отъезд Винсента, а пока что повидался с доктором Гаше, которому вскоре после встречи с ним написал о своем брате: „Вы подали мне надежду, что под вашим присмотром он, может быть, придет в нормальное состояние. Сейчас он чувствует себя очень хорошо и пишет мне вполне разумные письма. Ему страшно хочется приехать на несколько дней в Париж, а затем отправиться в деревню, но если вы считаете, что ему полезнее оставаться в лечебнице, он готов вернуться в Сен-Реми или определиться в какое-либо другое убежище...
Не кажется ли вам, что из осторожности его не следовало бы отпускать одного? Но мысль о сопровождающем внушает ему отвращение, и он умоляет разрешить ему ехать одному. Я был бы чрезвычайно рад услышать ваше мнение на этот счет". 94
В письме к Винсенту Тео набросал портрет врача: „У него вид человека, который прекрасно все понимает. Внешне он немного напоминает тебя. Когда ты прибудешь сюда, мы с тобой съездим к нему: он консультирует в Париже несколько раз в неделю. Когда я рассказал ему, как протекают твои приступы, он ответил, что, по его мнению, это не имеет ничего общего с безумием, и если болезнь твоя такова, как он предполагает, то он убежден, что сможет тебя вылечить. Но сначала он должен повидать тебя, поговорить с тобой, чтобы иметь возможность вынести верное суждение. Это человек, который может оказаться нам полезен, когда ты будешь здесь". 90
Между Парижем и Сен-Реми шел усиленный обмен письмами, в которых обсуждался вопрос о поездке Винсента. Тео настаивал, чтобы кто-нибудь сопровождал брата, но художник возражал.
Он указывал, что за тяжелыми приступами, подобными тому, который он недавно перенес, всегда следуют три-четыре спокойных месяца, и что в ближайшем будущем нет никакой опасности рецидива. „Я никому не причинил вреда. Справедливо ли, чтобы меня сопровождали, как опасного зверя? Благодарю покорно, я отказываюсь. Если со мной случится припадок, то на каждой железнодорожной станции знают, что в таких случаях надо делать, и я подчинюсь". 95
Винсент согласился только, чтобы его проводили до Тараскона, где он сам сядет в поезд и доедет до Парижа. Чтобы не раздражать его, Тео уступил, хотя и содрогался при мысли о том, что может случиться, если Винсент действительно заболеет и попадет в руки чужих людей. Было условлено, что из Тараскона Винсент даст телеграмму и сообщит время своего прибытия.
И вот Ван Гог собрался укладывать чемодан. Но тем временем прибыли краски, а ирисы и розы расцвели. Винсент, не написавший в Сен-Реми ни одного натюрморта, не мог устоять перед искушением. „В настоящее время улучшение продолжается,— писал он в мае. — Этот проклятый приступ прошел, как шторм, и я работаю спокойно, с неослабевающим пылом: хочу сделать здесь несколько последних вещей. Я работаю над холстом с розами на светло-зеленом фоне и над двумя холстами с большими букетами фиолетовых ирисов. Один из них — на розовом фоне, где эффект гармоничен и мягок благодаря сочетанию зеленых, розовых и лиловых тонов. Второй фиолетовый букет (проходит все стадии до кармина и чистой прусской синей) — совершенно противоположен первому. Помещенный на сверкающем лимонно-желтом фоне с иными желтыми тонами вазы и подставки, он создает эффект совершенно несопоставимых дополнительных цветов, которые усиливают друг друга за счет противопоставления...
День моего отъезда зависит от того, когда я уложу чемодан и закончу свои полотна. Над ними я работаю с таким подъемом, что укладывать вещи мне кажется труднее, чем делать картины. Во всяком случае долго я не задержусь. Я очень рад, что это [отъезд] не откладывается: если решение принято, его всегда очень трудно менять". 96
Тео прислал деньги на дорогу. Он подписал бумагу с просьбой отпустить брата, и доктор Пейрон дал свое согласие. Но еще за два дня до отъезда Винсент сообщал: „Я только что закончил еще одно полотно с розовыми розами в зеленой вазе на желто-зеленом фоне". 97
Вдохновило ли его приближение отъезда? Была ли это надежда вылечиться на севере? Предвкушал ли он радость встречи с Тео, его женой и ребенком? Ликовал ли, что избавился от недавних горестей?
Ясно одно: эти последние картины с цветами — самое радостное из всего, что когда-либо написал Ван Гог. Краски их тонки, даже когда они контрастны, выполнение быстрое, мягкое, без колебаний и мук, композиция совершенна. В них нет ничего вымученного или исступленного, ничего, что свидетельствовало бы о торопливости художника, зачастую заметной в его пейзажах. Спокойные, радостные и в то же время полные огромной силы, эти большие охапки роз и ирисов размещены рукой мастера на однотонном фоне, на котором их цветы, их листья, их стебли образуют гармоничные и грациозные арабески.
Всего лишь несколько месяцев назад Винсент писал своей сестре Вил: „Чувствую, что должен просить прощения за то, что картины мои — сплошной болезненный вопль". 98 Но эти сияющие натюрморты исцелились от всякой боли; они не только „символы благодарности", как любил называть их Ван Гог, они также гимн вечно возрождающемуся великолепию природы.
Это были последние картины, сделанные Ван Гогом в Сен-Реми. 14 мая он отправил свой багаж в Париж. В последний раз он взглянул на эти места, посвежевшие после дождя и усеянные цветами. Сколько еще картин мог бы он здесь написать! Но было уже слишком поздно.
„В работе, — писал он Тео, — я чувствую себя более уверенным, чем когда уезжал [из Парижа], и с моей стороны было бы неблагодарностью плохо отзываться о юге. Должен признаться, что уезжаю я с большой грустью". 96
Ван Гог покинул лечебницу Сен-Реми 16 мая 1890 г., ровно через год после того, как переступил ее порог. В списке добровольно госпитализированных доктор Пейрон отметил дату выбытия, сопроводив ее следующим замечанием: „У пациента, хотя он и вел себя большей частью спокойно, за время пребывания в заведении было несколько приступов длительностью от двух недель до одного месяца.
Во время этих приступов пациент был подвержен паническому страху и несколько раз пытался отравиться, глотая либо краски, которые употреблял для работы, либо керосин, который умудрялся стащить у служителя, пока тот наполнял лампы. Последний приступ случился с ним после предпринятой им поездки в Арль и длился около двух месяцев. Между приступами пациент был совершенно спокоен и усердно занимался живописью. Сегодня он просил выписать его для отъезда на север Франции, надеясь, что климат там будет более благоприятен для него". 99
В графе „Особые отметки" доктор Пейрон написал лишь одно слово: „Излечен".
Примечания
1 Письмо В. Ван Гога к брату [от 17 января 1889 г., Арль]. Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh, т. III, № 571, стр. 373—375.
2 Письмо В. Ван Гога к брату [от 23 января 1889 г., Арль], там же, № 573, стр. 380.
3 Письмо В. Ван Гога к брату [от 28 января 1889 г., Арль], там же, № 574, стр. 384.
4 Письмо В. Ван Гога к брату [от 19 января 1889 г., Арль], там же, № 572, стр. 378.
5 Письмо В. Ван Гога к брату [февраль 1889 г., Арль], там же, № 577, стр. 388, 389.
6 Письмо В. Ван Гога к брату от 25 мая [1889, Сен-Реми], там же, № 592, стр. 422.
7 См. письмо В. Ван Гога к брату [от 3 февраля 1889 г., Арль], там же, № 576, стр. 387, 388.
8 Среди документов мэрии Арля эту петицию до сих пор обнаружить не удалось.
9 Письмо Ван Гога к брату [от 10 сентября 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 605, стр. 456.
10 Письмо пастора Салля к Тео Ван Гогу [от 18 марта 1889 г., Арль]. См. предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLIII, XLIV.
11 Письмо В. Ван Гога к брату [от 24 марта 1889 г., Арль]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 581, стр. 396.
12 Письмо Синьяка к Кокио. См.: G. Coquiоt. Vincent van Gogh. Paris, 1924, стр. 194.
13 Письмо Синьяка к Тео Ван Гогу [конец марта 1889], Арль. Verzamelde Brieven.., т. III, № 581а, стр. 397.
14 См. письмо В. Ван Гога к сестре Вил [октябрь 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т.
IV, № W15, стр. 174, 175.
15 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил (от 30 апреля 1889 г., Арль], там же, № W11, стр. 166, 167.
16 Письмо пастора Салля к Тео Ван Гогу [от 19 апреля 1889 г., Арль]. Предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLIV.
17 Письмо В. Ван Гога к брату [от 21 апреля 1889 г., Арль]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 585, стр. 405—407.
18 Письмо Тео Ван Гога к жене [апрель 1889, Париж]. Предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLIV, XLV.
19 Письмо В. Ван Гога к брату [от 29 апреля 1889 г., Арль]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 587, стр. 409.
20 Письмо В. Ван Гога к невестке Иоганне Бонгер [от 9 мая 1889 г., Сен-Реми], там же, № 591, стр. 420.
21 Письмо Тео Ван Гога к брату [апрель —май 1889, Париж]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т7, стр. 264.
22 Письмо В. Ван Гога к брату [от 30 апреля 1889 г., Арль]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 588, стр. 41.
23 Письмо В. Ван Гога к брату [конец апреля 1889, Арль], там же, № 586, стр. 408.
24 Письмо Тео Ван Гога к доктору Пейрону от 24 апреля 1889 г.; неопубликованное письмо, предоставленное старшей сестрой убежища Сен-Поль дю Мозоле, Сен-Реми в Провансе. Плата за пациента первого разряда составляла 200 франков в месяц, второго — 150 франков и третьего — 100 франков. Просьба Тео Ван Гога о том, чтобы его брату давали к обеду пол-литра вина, вначале не была удовлетворена.
25 Письмо пастора Салля к Тео Ван Гогу [от 3 мая 1889 г., Арль]. Предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLV.
26 Сведения любезно предоставлены д-ром Э. Леруа, убежище Сен-Поль дю Мозоле, Сен-Реми в Провансе.
27 Наблюдения доктора Пейрона, 9 мая 1889, Сен-Реми. См.: V. Doiteau et E. Leroy. La Folie de van Gogh, Paris, 1928, стр. 55.
28 О болезни Ван Гога см. медицинские публикации, перечисленные в специальном разделе библиографии.
29 См.: V. Dоiteau et E. Leroy, цит. соч., стр. 125 и 128.
30 Письмо В. Ван Гога к брату [от 10 сентября 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 605, стр. 459.
31 Письмо В. Ван Гога к брату и невестке [от 9 мая 1889 г., Сен-Реми], там же, № 591, стр. 420, 421.
32 Письмо В. Ван Гога к брату [от 25 мая 1889 г., Сен-Реми], там же, № 592, стр. 422—425. (Для большей ясности здесь изменена последовательность отдельных абзацев.)
33 См. письмо В. Ван Гога к брату [от 10 сентября 1889 г., Сен-Реми], там же, № 605, стр. 459, 460.
34 Письмо В. Ван Гога к брату [от 9 июня 1889 г., Сен-Реми], там же, № 594, стр. 430.
35 Письмо В. Ван Гога к брату [от 19 июня 1889 г., Сен-Реми], там же, № 595, стр. 433.
36 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [начало июля 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № W13, стр. 169.
37 См. письмо В. Ван Гога к брату [от 25 июня 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 596, стр. 433.
38 Письмо В. Ван Гога к брату [от 25 июня 1889 г., Сен-Реми], там же, № 596, стр. 434.
39 Письмо В. Ван Гога к брату [от 19 июня 1889 г., Сен-Реми], там же, № 595, стр. 432. „Пейзаж с оливами" и „Звездная ночь" подробно комментируются на стр. 217.
40 Письмо Тео Ван Гога к брату от 16 июня 1889 г. [Париж]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т10, стр. 267.
41 Письмо Тео Ван Гога к брату от 16 июля 1889 г. [Париж], там же, № T12, стр. 270.
42 В конце августа 1889 г. д-р Пейрон сообщал Тео Ван Гогу: „...он снова обрел полную ясность сознания и принялся за работу как прежде. У него исчезли мысли о самоубийстве; остались лишь болезненные видения, которые начинают проходить и интенсивность которых ослабевает". Versamelde Brieven.., т. III, № 602a, стр. 447.
43 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [конец сентября — начало октября 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № W14, стр. 173.
44 Письмо В. Ван Гога к брату [от 10 сентября 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 605, стр. 455.
45 Письмо В. Ван Гога к брату [август 1889, Сен-Реми], там же, № 601, стр. 443.
46 Письмо Тео ван Риссельберга к О. Маусу [осень — зима 1889, Париж]. См.: M. O. Maus. Trente Annees de lutte pour l'art. Bruxelles, 1926, стр. 64, 65.
47 Письмо Сезанна к Маусу от 27 ноября 1889 г., Париж, там же, стр. 99; Paul Cezanne.
Correspondance. Paris, 1937, стр. 214.
48 Письмо В. Ван Гога к О. Маусу от 20 ноября 1889 г., Сен-Реми. См.: M. O. Maus, цит. соч., стр. 100 (не включено в Verzamelde Brieven).
49 По свидетельству старшей сестры Епифании, сестры жалели Ван Гога не только за его несчастье, но и потому, что считали его вежливым, покорным, добрым и хорошо воспитанным. Сведения, любезно предоставленные д-ром Э. Леруа, убежище Сен-Поль дю Мозоле, Сен-Реми в Провансе.
50 См.: J. de Вeucken. Un Portrait de Vincent van Gogh. Paris, 1953, стр. 177. Другие воспоминания служителя Пуле см.: там же, стр. 195—197. Однажды, когда Пуле сопровождал Ван Гога, отправляющегося работать в окрестностях приюта, и спускался по лестнице, художник внезапно нанес ему сзади сильный удар ногой. Служитель тотчас же остановился и водворил Ван Гога в его комнату. На другой день Ван Гог извинился перед Пуле, сказал, что он смутно припоминает, будто бы обидел его (так же он поступил после того, как швырнул в голову Гогену стакан), и объяснил, что служитель Пуле показался ему в тот момент агентом тайной полиции. Среди пациентов убежища находился в то время бывший студент юрист, который постоянно жаловался на то, что его преследует тайная полиция. Сведения любезно предоставлены д-ром Э. Леруа (убежище Сен-Поль дю Мозоле), которому служитель доложил об этом инциденте. Версия, приводимая у J. de Вeucken, цит. соч., стр. 195, 196, неверна.
51 14 ноября 1889 г. Тео Ван Гог писал Камиллу Писсарро: „Благодарю Вас за то, что Вы берете на себя труд подыскать пансион, где моему брату будет удобно; со стороны г-жи Писсарро тоже очень любезно заниматься этим. Мне кажется, будет превосходно, если Винсент сможет остаться в Овере под наблюдением врача, о котором Вы мне говорили. Судя по письмам, которые я получаю от него и его врача, он последнее время находится в совершенно спокойном состоянии". Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойным г-ном Родо Писсарро, Париж. О д-ре Гаше см. следующую главу.
52 Письмо В.
Ван Гога к брату [середина сентября 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 607, стр. 464.
53 Письмо Тео Ван Гога к брату от 22 октября 1889 г. [Париж]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т19, стр. 227.
54 Письмо В. Ван Гога к брату [октябрь — ноябрь 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 613, стр. 473, 474.
55 Письмо Камилла Писсарро к сыну от 16 мая 1887 г. См.: Camille Pissarro. Lettres a son fils Lucien. Paris, 1950, стр. 150.
56 Письмо В. Ван Гога к брату [сентябрь 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 607, стр. 462, 463.
57 Письмо В. Ван Гога к Гогену [июнь 1890, Овер], там же, № 643, стр. 528. [Незаконченный черновик, см. стр. 273 примеч. 14.]
58 Письмо В. Ван Гога к брату [январь 1890, Сен-Реми], там же, № 622, стр. 489.
59 Письмо В. Ван Гога к брату [ноябрь 1889, Сен-Реми], там же, № 615, стр. 478, 479.
60 Письмо В. Ван Гога к Бернару [первая половина октября 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № В20, стр. 231—233.
61 Письмо В. Ван Гога к Бернару [начало декабря 1889, Сен-Реми], там же, № B21, стр. 233—236.
62 Письмо В. Ван Гога к матери [конец декабря 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 619, стр. 485.
63 Письмо В. Ван Гога к брату [ноябрь — декабрь 1889, Сен-Реми], там же, № 617, стр. 481.
64 Письмо В. Ван Гога к брату [январь 1890, Сен-Реми], там же, № 623, стр. 492.
65 Письмо Гогена к Шуффенекеру [январь 1890, Ле Пульдю]. См.: Paul Gauguin. Lettres a sa femme et a ses amis. Paris, 1949 (второе издание), приложение, стр. 322, 323.
66 Письмо Гогена к В. Ван Гогу [начало февраля 1890, Ле Пульдю]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.
67 Письмо Орье к матери от 29 ноября 1888 г. [Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-жой Маэ-Виллиам Экс-ан-Прованс.
68 См. письмо Бернара к Орье, стр. 163, 164 и 167 примеч. 50.
69 Письмо Бернара к Орье [1889, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-ном Жаком Вильямом Шатору. Орье не опубликовал статью Бернара, отрывки которой цитируются в гл.
I, стр. 40, 51 примеч. 59.
70 См. стр. 116 примеч. 32.
71 Письмо Бернара к Орье от 1 января 1890 г. [Париж]. Другие отрывки этого письма см. примеч. 68.
72 Этот отрывок из статьи Орье основан на письме, которое Ван Гог и Гоген написали из Арля Бернару [цитируется на стр. 152 и примеч. 14 и 15), а Бернар передал Орье.
73 A. Aurier. Les Isoles, Vincent van Gogh. „Mercure de France", январь 1890. Перепечатано в книге: Aurier. Oeuvres posthumes. Paris, 1893, и в книге: „Van Gogh raconte par lui-meme et par ses amis". Geneve, 1947, vol. 11, стр. 59—70.
74 Письмо В. Ван Гога к матери (от 15 февраля 1890 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 627, стр. 502, 503.
75 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [середина февраля 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № W20, стр. 180.
76 Письмо В. Ван Гога к Орье [от 12 февраля 1890 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III,
№ 626a, стр. 500, 501.
77 Письмо В. Ван Гога к брату [от 12 февраля 1890 г., Сен-Реми], там же, № 626, стр. 498.
78 Remy de Gourmont, 1er mai 1893, Introduction a Aurier. Oeuvres posthumes. Paris, 1893.
79 A. H. Les XX. „La Wallonie", 1890, стр. 133.
80 S. P. [Paul Signac]. Каталог выставки "Группы двадцати". "Art et Critique", 1 февраля 1890.
81 См. письмо Тео Ван Гога к брату от 22 января 1890 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т25, стр. 284.
82 См.: M. O. Maus, цит. соч., стр. 100.
83 См.: О. Maus — цитируется у M. Jоуant. Henri de Toulouse-Lautrec. Paris.
84 Письмо О. Мауса к Тео Ван Гогу. См. письмо Тео Ван Гога к брату от 9 марта 1890 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т29, стр. 287.
85 Письмо В. Ван Гога к матери [конец апреля 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 629а, стр. 506.
86 Согласно предположению Р. Marois (Le Secret de van Gogh. Paris, 1957, стр. 172, 173), эта экскурсия подтвердила половое бессилие Ван Гога.
87 Письмо В. Ван Гога к брату [середина апреля 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 628, стр. 504.
88 Письмо В. Ван Гога к брату [от 29 апреля 1890 г., Сен-Реми], там же, № 629, стр. 505.
89 Письмо Тео Ван Гога к брату от 19 марта 1890 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № T29, стр. 286, 287.
90 Письмо Тео Ван Гога к брату от 29 марта 1890 г., Париж, там же, № T31, стр. 288.
91 См. письмо Тео Ван Гога к брату от 23 апреля 1890 г., Париж, там же, № Т32, стр. 289. Много лет спустя Мирбо показал Моне картину "Ирисы", которую купил у Танги. „Ах, как же так могло быть, как могло быть, — повторял Моне, — чтобы человек, который так любил цветы и свет и который так хорошо передавал их, как могло быть, что на его долю выпало столько несчастий". См.: Leon Daudet. Ecrivains et Artistes. Paris, 1928, t. I, стр. 154.
92 Письмо Гогена к В. Ван Гогу [апрель 1890, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.
93 Письмо В. Ван Гога к брату [май 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 630 и 631, стр. 508, 509.
94 Письмо Тео Ван Гога к д-ру Гаше, май 1890, Париж. См. Р. Gachet. Deux Amis des impressionnistes. Le docteur Cachet et Murer. Paris, 1956, стр. 106, 107.
95 Письмо В. Ван Гога к брату [май 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 631, стр. 509.
96 Письмо В. Ван Гога к брату [май 1890, Сен-Реми], там же, № 633, стр. 512, 513.
97 Письмо В. Ван Гога к брату [от 14 мая 1890 г., Сен-Реми], там же, № 634, стр. 513.
98 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [середина февраля 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № W20, стр. 181.
99 См.: V. Dоiteau et E. Leroy, цит. соч.
ВАН ГОГ В ПАРИЖЕ
Я буду в Лувре с двенадцати часов, а если хочешь, раньше", — этими словами, написанными в конце февраля 1886 г., Винсент Ван Гог уведомил своего брата Тео, что неожиданно покинул Антверпен и находится в Париже. Он добавил, что будет ждать его в знаменитом „Квадратном салоне". Там, в окружении драгоценнейших сокровищ Лувра, — произведений Леонардо, Тициана, Рафаэля и Веронезе, Ван Эйка, Рубенса и Рембрандта, Гольбейна, Веласкеса и многих других, и состоялась встреча обоих братьев, хотя Ван Гог спешил в Париж совсем не для того, чтобы изучать работы этих мастеров. Он бывал в Париже еще двадцатилетним юношей, сначала в 1874 г., а затем пробыл там с 1875 по 1876 г. как служащий галерей Гупиля, совладельцем которых был один из его дядей.
Однако с тех пор жизнь Ван Гога решительно изменилась, и после тяжких испытаний он вернулся обратно в Париж уже не как приказчик художественного магазина, равнодушный к окружающему его миру, а для того, чтобы учиться живописи. Возмужавший и жадный до всего, что ему могла предложить жизнь, он горел желанием учиться и установить контакт со всеми нешаблонными и новаторскими течениями, чтобы выковать свой собственный стиль в космополитическом лабиринте столицы Франции.
Хотя Париж буквально разрывался от обилия новых идей и направлений, он ни в коей мере не был единственным центром притяжения для молодых художников. В Мюнхене Ленбах обучал поверхностной изящной живописи, и в его мастерскую толпами стекались ученики со всех концов земного шара, включая Америку. 1
В Дюссельдорфе тоже собралась многонациональная группа, стремившаяся овладеть секретами германской версии сюжетного прерафаэлитизма, еще менее поэтичного и более анемичного, чем его британская разновидность.
На первый взгляд Париж давал немногим больше, чем Мюнхен или Дюссельдорф. На его широких бульварах царили те же предубеждения против всего нового, та же ограниченность, тот же провинциализм, хотя и достаточно искусно замаскированный под светскость. Однако в маленьких боковых улочках можно было обнаружить множество молодых художников, поэтов, философов, ученых, актеров и прочих талантов, неизвестных толпе, но жаждущих завоевать мир и озарить его новым светом.
Каждому, кто был готов сойти с торных путей, Париж предоставлял неограниченную возможность изучить замечательные течения новой мысли в самом их первоисточнике и погрузиться в захватывающий водоворот революционных концепций.
Так что Ван Гог, безусловно, не мог бы найти ни более подходящего места, ни более удобного момента для своих начинаний.
В 1886 г. в Париже состоялись четыре значительные выставки, и на каждой из них были представлены различные аспекты современных течений. В мае официальный Салон предложил вниманию публики и благосклонной критики свой ежегодный урожай академических портретов, хорошеньких ню, исторических сцен и жанровых картин. 2 Работы Пюви де Шаванна с их упрощенными формами и мягкими гармониями — большие композиции в полуклассическом духе с оттенком мистики — ярко выделялись из этой серой массы. Всего лишь год назад, будучи в Париже, Стриндберг нашел, что Пюви „стоит совершенно обособленно, как живое противоречие эпохе, и пишет с истинной душой даже тогда, когда мимоходом отдает дань любви своих современников к намекам". 3 Однако главной приманкой Салона был не Пюви де Шаванн, а Альбер Бенар, лауреат Римской премии прошлого года. Он выставил портрет, представлявший собой „смелое" сочетание безжизненной академической традиции с отдельными чертами импрессионизма, и пришел, таким образом, к компромиссному „модернизму", который стал приемлем даже для самых закоренелых реакционеров.
Одновременно с Салоном группа импрессионистов открыла свою восьмую выставку, в которой, однако, приняли участие лишь немногие подлинные импрессионисты. Больше всего разговоров вызвала узкая комната, где висела картина Сёра „Гранд-Жатт" в окружении полотен, подписанных Синьяком и Писсарро и выполненных в той же манере. В небольшом коридорчике Одилон Редон вывесил серию рисунков, тонких и в то же время исполненных таинственной силы. Дега выставил ряд пастелей под общим названием „Серия обнаженных женщин — купающихся, моющихся, вытирающихся, причесывающих волосы или сидящих за туалетом, в то время как их причесывают".
Гоген, только что переживший самую тяжелую в его жизни зиму и вынужденный расклеивать афиши на Северном вокзале, чтобы заработать несколько сантимов, ухитрился тем не менее выставить девятнадцать работ, преимущественно пейзажей, которые все еще явно говорили о влиянии его бывшего друга и наставника Камилла Писсарро, хотя сам Писсарро за это время уже отошел от импрессионизма и начал применять теории Сёра. По существу, лишь произведения Гогена, Гийомена и Берты Моризо, а также несколько робких работ коллеги Гогена Шуффенекера, представляли на выставке импрессионизм. 4
Ренуар и Моне, не присоединившиеся к своим друзьям импрессионистам, выставлялись в июне на пятой „Международной выставке" в пышных галереях Жоржа Пти, где они очутились в обществе самых модных знаменитостей, в том числе Болдини, Бенара, Жака Эмиля Бланша и Рафаэлли. Моне, за картины которого наконец стали давать сравнительно высокие цены, испытывал соблазн порвать с Дюран-Рюэлем, продававшим его произведения в течение пятнадцати лет, и начать работать с Пти — самым активным соперником Дюран-Рюэля. Он считал, что доверие публики к импрессионистам и к их картинам возрастет, если их будут продавать несколько торговцев, а не один Дюран-Рюэль, которого уже начали подозревать в том, что он рекламирует импрессионистов лишь потому, что собрал большое количество их картин.
Ренуар выставил у Пти несколько полотен, свидетельствовавших об его усилиях порвать с импрессионизмом путем подчеркивания рисунка и применения более гладкой манеры письма по сравнению с трепетностью и красочностью его ранних работ.
В августе „Салон независимых" показал произведения тех художников, которых беспощадно отвергло жюри Салона, а равно и тех, кто не пожелал ожидать приговора этого жюри. Там Сёра снова выставил свою „Гранд-Жатт", опять выставлялся Редон и впервые предстал перед публикой „таможенник" Анри Руссо, стоически игнорируя всеобщие насмешки.
Посетителей больше всего интриговало то обстоятельство, что „дивизионизм" Сёра завоевал себе новых последователей.
Сёра оказался сейчас уже во главе небольшой группы, в которую входили не только Камилл Писсарро, его старший сын Люсьен и Синьяк, но также Ангран, Кросс и Дюбуа-Пилле. Ряды тех, кого один из друзей Сёра назвал „раскольниками импрессионизма", явно росли за счет нового поколения.
Помимо этих выставок, привлекавших целые толпы посетителей, состоялось еще несколько персональных и групповых выставок, которые начали устраивать такие торговцы, как Дюран-Рюэль, Пти и Гупиль, и которые в те времена были новшеством. Так, выставка иллюстраций Гюстава Моро к басням Лафонтена, состоявшаяся в 1886 г. в галереях Гупиля, познакомила Ван Гога с еще одним аспектом французского искусства — странным сочетанием необузданного романтического воображения с аскетизмом рисунка, грандиозных видений и портящей все чрезмерной проработкой деталей, литературных источников вдохновения и подлинного дарования колориста. В этой мешанине самых разнородных тенденций, казалось, тонул талант этого художника-одиночки, имя которого уже начал осенять успех.
В том же 1886 г. столь почитаемый Ван Гогом Эмиль Золя опубликовал свой роман „Творчество", повествующий о неудаче художника-„импрессиониста", который в конце концов сходит с ума и кончает жизнь самоубийством. Многие читатели, и в числе их Ван Гог, узнали в герое Золя друга писателя Мане, умершего в 1883 г. Никто не подозревал, что на самом деле Золя наградил своего злополучного художника многими чертами Сезанна. Действительно, в Париже мало кто слыхал о Сезанне, уединенно жившем в родном Эксе, и о том, что Золя находится с ним в близких отношениях. Ван Гог, познакомившийся с отдельными выпусками этой книги еще в Антверпене, нашел в ней пищу для размышлений и немало сведений о первых годах импрессионистского движения. Однако Моне был сильно расстроен подтекстом этого романа, а Сезанна настолько обидела неделикатность Золя, что он порвал дружбу с ним, начавшуюся на школьной скамье в Эксе и длившуюся в течение тридцати лет. 5
В 1886 г.
молодой критик Феликс Фенеон написал серию статей „Импрессионисты в 1886 г.", пытаясь доказать, что „натуралистический" импрессионизм вытесняется новым, „научным", и подробно излагая теории своего друга Сёра. Одновременно молодой ученый Шарль Анри завершил свое исследование „Научная эстетика", напечатанное, как и статьи Фенеона, в маленьком журнале „La Vogue", где Верлен опубликовал „Озарения" — стихотворения в прозе Рембо, когда издатель ошибочно сообщил о том, что Рембо скончался в Абиссинии. „Озарения", по свидетельству Фенеона, „очаровали одних читателей и напугали других". Несколько позже Верлена пришлось госпитализировать и лечить от алкоголизма. Малларме навестил его после выхода из больницы. В том же 1886 г. Малларме впервые встретился у Берты Моризо с Моне и Ренуаром, написал вступление к „Трактату о слове" Рене Гиля и начал приглашать группу избранных — эстетов, поэтов и художников на свои вторники. На этих вторниках у Малларме в числе тех, кто в благоговейном молчании слушали чарующие монологи хозяина, бывали Уистлер, а позднее Оскар Уайльд. Среди первых и наиболее постоянных посетителей были трое мало кому известных и очень молодых людей: Эдуард Дюжарден, Теодор Визева и Феликс Фенеон.
Всего лишь год назад скончался Виктор Гюго; Золя, Доде, Мопассан поднимались к вершинам славы, посмертно завоевывал признание Флобер, но младшее поколение уже начинало восставать против натурализма с присущими ему „отсутствием таинственности" и детальными описаниями вместо намеков и передачи настроения. Так, осенью 1886 г. Жан Мореас опубликовал вызвавший горячую полемику „Манифест символизма", где изложил основы новой литературной концепции. Мореаса отважно поддерживал Гюстав Кан, который только что закончил томик стихотворений, написанных, как он выражался, „свободным стихом". Эта поэтическая форма, решительно пренебрегавшая традиционным синтаксисом, крайне встревожила Малларме. В это же время Антуан, пытаясь вдохнуть новую жизнь в театр, собирался показать Ибсена передовым кругам парижской публики.
Один за другим начали появляться и привлекать к себе широкое внимание первые французские переводы Достоевского и Толстого: „Преступление и наказание" и „Анна Каренина" были изданы в Париже в 1886 г. Поляк Теодор Визева успешно пропагандировал во Франции славянскую литературу.
Музыка и философия Рихарда Вагнера, умершего в 1883 г., по-прежнему привлекали французских интеллигентов, потому что в его творчестве они нашли отголоски средневекового мистицизма, равно как и новый музыкальный язык, родственный французской поэзии на данном этапе ее развития. Друг Фенеона Дюжарден только что основал с помощью Визевы „Revue wagnerienne", где сотрудничал Малларме. Однако до сих пор Париж слушал музыку Вагнера лишь в концертах. За исключением „Тангейзера", поставленного еще в 1861 г., ни одна из его опер не исполнялась во Франции, хотя они уже шли на сценах всего мира. Когда же субсидируемая государством „Опера-комик" объявила, что в начале 1886 г. она даст „Лоэнгрина", это заявление тотчас же вызвало неистовый протест со стороны раздраженных патриотов. Некий видный официальный художник пригрозил, что приведет в театр „две сотни молодых людей из Школы изящных искусств — студентов и натурщиков, одетых в тоги и вооруженных свистками". 6
Уступая этому нажиму, дирекция театра объявила, что отказывается от своего намерения. В конце концов „Лоэнгрин" в 1887 г. был поставлен одним частным театром, но вокруг спектакля поднялся такой шум, что второе представление было отменено, а билеты возвращены. Тем не менее венгр Ференц Лист, незадолго до его смерти в 1886 г., был официально принят президентом Франции, и в его честь был устроен банкет.
В течение 1886 г. было основано по меньшей мере полдюжины небольших журналов для пропаганды новых талантов в литературе, поэзии и искусстве, но большинство этих изданий — к тому же самых интересных — не продержалось и до конца года. Между сторонниками враждебных или даже родственных концепций разыгрывались ожесточенные битвы, в окрестностях Парижа происходили многочисленные дуэли.
На одном из таких поединков был слегка ранен Эдуар Дюмон, ярый антисемит, чья книга „Иудейская Франция", вышедшая в 1886 г., тотчас же стала самой ходкой книгой года. На другой дуэли был убит друг Сёра молодой писатель Роберт Кейз, а некая француженка вызвала к барьеру миссис Бут, маршала Армии спасения, посетившую в то время Париж, но встреча эта так и не состоялась. 7 Менее кровавые столкновения разыгрывались на террасах уличных кафе. В мастерских художников царило возбуждение, в редакциях кипели страсти. На этом фоне то и дело взрывались бомбы анархистов, так как русское нигилистическое движение и сочинения Кропоткина постепенно находили во Франции все больше последователей. В 1886 г., в связи со всеобщей амнистией, были освобождены из тюрьмы Луиза Мишель, известная французская революционерка, и князь Кропоткин. (1 мая 1886 г. в Чикаго состоялась массовая забастовка, во время которой анархисты тоже бросили бомбу в ряды полиции.) Волнения, поднятые анархистами, встревожили средние слои французской буржуазии, которая едва начала приходить в себя после большого экономического кризиса 1882 г. и теперь с надеждой взирала на генерала Буланже, военного министра, стремившегося к власти и поддерживаемого бывшим социалистом Клемансо.
Подписка на национальный заем в пятьсот миллионов франков за несколько дней превысила эту сумму в двадцать один раз. Молодая республика укрепляла свои позиции, изгнав с французской земли бонапартистов и бурбоно-орлеанских претендентов на французский трон и обуздав в 1887 г. диктаторские стремления Буланже. Одновременно с этим подготавливалась продажа с аукциона бывших драгоценностей короны и была объявлена подписка для основания Института Пастера, после того как Пастер так драматически и успешно впервые сделал человеку прививку против бешенства.
Однако в то же время в Париже было шумно и весело. Две танцовщицы -Ла Гулю и Грий д'Эгу начали привлекать к себе внимание своими веселыми, чуточку скабрезными танцами, и публика толпами валила в кабаре, щедро рассеянные по всему Монмартру.
Только что открылись „Японский диван" и „Кабаре убийц", впоследствии переименованное в „Проворный кролик", кафе „Мирлитон", где колоритный Аристид Брюан потешал клиентов тем, что немилосердно дразнил их; там же выставлял свои произведения Анри Тулуз-Лотрек, неизвестный молодой художник и друг Брюана; „Ша нуар", где посетителей обслуживали официанты, одетые в искусно расшитые золотом зеленые фраки, как у почтенных членов французской Академии. Тео Ван Гог был хорошо знаком с Анри Ривьером, автором пьесок для театра китайских теней, ставившихся в этом же кабаре „Ша нуар", которое помещалось на улице Лаваль неподалеку от площади Пигаль; на той же улице снимал небольшую квартирку Тео Ван Гог, где вместе с ним поселился и его брат.
Париж представлял собой резчайший контраст с покоем родительского дома Ван Гога в Нуэнене в Брабанте и пыльной скукой антверпенской Академии, где пыл, пожиравший его, непрерывно наталкивался на узкие барьеры предрассудков. Он дошел до такого состояния, когда поиски новых впечатлений стали для него не только эмоциональной, но чуть ли не физической потребностью. Эти впечатления и сулил ему Париж, а Тео должен был направить первые шаги своего брата.
Тео Ван Гог уже прожил в Париже около семи лет и заведовал небольшой галереей на бульваре Монмартр, принадлежавшей фирме Буссо и Валадон, зятьям и преемникам Гупиля. Это был скромный филиал основных галерей, крупнейших и наиболее влиятельных галерей в Париже. 8 На первом этаже галереи был выставлен обычный „товар", а на втором Тео Ван Гог получил разрешение выставлять работы импрессионистов и их непосредственных предшественников, хотя его хозяева смотрели на них скептически и предпочитали иметь дело с более ходкими работами мастеров Салона, особенно с Бугро, на чьи картины был постоянный спрос в Америке. Жалованье Тео было очень низким, но в дополнение к нему он получал комиссионные с продажи, а так как он, по-видимому, жил хоть и скромно, но не нуждаясь, то надо предполагать, что его затея была не так уж безнадежна.
Несомненно, что в поисках новых талантов Тео Ван Гог посещал групповые выставки импрессионистов, устраиваемые ежегодно между 1879 и 1882 г., и таким образом воспитал свой вкус и приобрел познания, которые готов был теперь передать старшему брату.
В галерее Тео Винсент Ван Гог мог изучать работы Коро и Домье (спрос на произведения последнего был весьма невелик), а также картины Мане и Ренуара, Моне и Писсарро, Сислея, Гийомена и в особенности Дега. До того времени все представления Ван Гога о „современном искусстве" сводились к барбизонской школе. Его безграничное восхищение вызывали Коро, Тройон, Добиньи и прежде всего Милле. Он не только считал Милле непревзойденным художником, но полагал также, что с его смертью в 1875 г. начался общий упадок искусства. Он совершенно не подозревал, что смерть Милле совпала с расцветом импрессионистского направления в живописи, открывшего новый подход к цвету и рисунку. Впрочем, иначе и быть не могло, так как импрессионисты еще не завоевали себе прочного положения во Франции, а за пределами страны их работы были совершенно неизвестны. По существу, для всего мира последним словом французского модернизма являлся один Бастьен-Лепаж (скончавшийся в 1884 г. на тридцать пятом году жизни), ловко сочетавший сюжеты Милле и упрощения Пюви де Шаванна, слегка небрежную импрессионистскую манеру и приглушенный колорит, столь дорогой сердцу официальной школы. Младшее поколение повсеместно подражало его работам.
Об импрессионистах Винсент Ван Гог знал лишь то, что сообщал ему в письмах брат, — например, что Моне употребляет светлые краски. Несколько картин Мане, которые Ван Гог видел во время своего первого пребывания в Париже, не произвели на него особого впечатления, но с тех пор он заинтересовался такими художниками, как Лермит и Рафаэлли, сочетавшими сильно разбеленную импрессионистскую палитру с академическим рисунком и более или менее анекдотическим сюжетом. Впрочем, сюжет безусловно играл значительную роль в восприятии Ван Гогом искусства; некоторая чувствительность, особенно в изображении бедняков, всегда трогала его.
Однако он придавал большое значение исполнению и восхищался многими художниками вроде Мейсонье, единственным достоинством которых являлось мастерство и совершенное владение всеми тайнами профессии, чего так недоставало ему самому.
Хотя работы Делакруа глубоко волновали его, Винсент Ван Гог считал, что новаторство Делакруа, его яркие краски и нервная линия не оставили заметного следа в искусстве. Картины импрессионистов вскоре убедили его, что он ошибался. Одно время, вдохновленный Делакруа, он занялся разложением цветов, комбинацией дополнительных цветов и изучением их взаимовлияния, но, конечно, он не мог еще использовать опыт, накопленный в этой области импрессионистами. Кроме того, поначалу он довольно холодно отнесся к работам импрессионистов, в чем позже сам признавался сестре: „Постоянно слыша об импрессионистах, ждешь от них очень многого, а... когда видишь их в первый раз, испытываешь разочарование и думаешь, что картины их уродливы, неряшливо и плохо написаны, плохо нарисованы, бедны по цвету, словом, жалки. Таково было и мое первое впечатление, когда я приехал в Париж..." 9 Но стоило Ван Гогу более внимательно изучить пейзажи Моне, как он начал восхищаться ими.
Тео Ван Гог сводил брата к нескольким мелким торговцам картинами. Они заходили к Деларбейретту, где дивились сверкающей пастозности Монтичелли (умершего в июне 1886 г.), встречались с Портье, которому Тео уже давал некоторые полотна, присланные ему Винсентом, в тщетной надежде, что тот сможет продать их. Портье показывал работы Ван Гога своему другу Гийомену. Братья побывали также у папаши Мартина и папаши Тома, которые, подобно Портье, скромно зарабатывали себе на жизнь, с небольшой прибылью продавая картины импрессионистов и молодых художников, хотя оба постоянно жаловались на отсутствие у публики интереса к этому роду искусства.
„Торговля идет здесь плохо, — сообщал Ван Гог своему другу в Антверпен. — Крупные торговцы продают по непомерным ценам Милле, Делакруа, Коро, Добиньи, Дюпре и нескольких других мастеров.
Они почти ничего не делают для молодых художников. Молодых продают второразрядные торговцы, но по очень низким ценам". 10
Наилучшим местом для изучения импрессионистов была, конечно, галерея Дюран-Рюэля, который с 1871 г. собрал огромное количество их картин и был обречен чуть ли не на банкротство из-за всеобщего равнодушия к художникам, которых он представлял. Посетителей, искренне интересовавшихся импрессионистами, там всегда принимали радушно, даже если они не были покупателями. Им разрешалось часами рассматривать непроданные картины, которые приказчик выволакивал из прямо-таки неистощимых фондов. В самом деле, в те времена надо было обладать мужеством, чтобы покупать картины импрессионистов, равно как требовалась смелость, чтобы хвалить их в прессе либо, на худой конец, хотя бы обличать посредственность официальных художников. Издатель одной из крупных ежедневных газет потребовал, несмотря на уже имеющуюся договоренность, чтобы друг Моне писатель Мирбо отказался вести обозрение Салона, потому что, как выяснилось, восемьдесят выставляющихся там художников являются подписчиками этой газеты. Бугро и Бонна протестовали против статей Мирбо еще до того, как они были написаны. 11
Стремясь популяризировать импрессионизм за границей, Дюран-Рюэль организовал в 1885 г. в одном из отелей Брюсселя выставку, которая не имела большого успеха, если не считать того, что она произвела глубокое впечатление на небольшую группу молодых бельгийских художников.
В марте 1886 г. Поль Дюран-Рюэль, в отчаянной попытке завоевать Новый свет для искусства, не находящего поддержки у себя на родине, отбыл в Нью-Йорк, захватив с собой около трехсот картин. В июне он вернулся в Париж, ободренный оказанным ему в Америке приемом, хотя последний отнюдь не всегда был благожелательным. 12
Несмотря на то что некоторые коллекционеры и большинство ежедневных газет в Нью-Йорке проявили к выставке известное сочувствие, там, конечно, раздавалось немало голосов, решительно осуждающих импрессионистов.
Ряд злобных статей показал, что и в Америке художникам придется встретить не менее яростных врагов, чем те, с кем они в самом начале своего творческого пути столкнулись во Франции. В Нью-Йорке импрессионистов обзывали „наглецами" и кричали о „незрелости и грубости их работ", 13 выставка их клеймилась как „кунсткамера уродств композиции, цвета и рисунка, которой не потерпят ни в одной приличной парикмахерской". 14 Враждебно настроенные критики особенно выделяли Ренуара, считая, что его колорит напоминает „помесь радуги с зажженным фейерверком". 15 Что же касается Дега, то этот художник был охарактеризован одним американским знатоком как „любитель подсматривать за кулисами, в уборных балерин, замечающий только падших, порочных, самых отвратительных и мерзких женщин". 13 Словом, если верить отзывам некоторых критиков, наихудшей чертой импрессионизма был его „низкий моральный уровень".
Винсент Ван Гог, который всегда был очень восприимчив к этической стороне восхищавших его работ, не находил в полотнах, просмотренных им у Дюран-Рюэля, ни одного из качеств, шокировавших американских и французских критиков. Вполне понятно, однако, что он не мог сначала в полной мере осознать всю силу искусства, которое считал только многообещающим экспериментом и которое, как он сейчас обнаружил, являлось окончательной победой нового видения. Во всяком случае, вначале ему легче было воспринимать очевидные достоинства Гийомена и Писсарро, считающегося среди импрессионистов наследником Милле, чем более тонкое искусство Ренуара.
Избыток свежих впечатлений в первые дни и недели пребывания в Париже, естественно, обострил желание Ван Гога поскорее приступить к работе. Не потому ли он и приехал в Париж, что хотел совершенствоваться, жаждал увеличить срок учения, продолжающийся уже лет шесть? В 1880 г. в возрасте двадцати семи лет, побуждаемый непреодолимой потребностью выразить свои зрительные впечатления, он начал тяжелую борьбу с собственной топорностью.
Несмотря на службу в картинных галереях, он никогда прежде не выказывал ни малейшей склонности к творчеству, и когда его наконец охватило желание рисовать, то вначале он проявил такую трогательную неумелость, что даже самый доброжелательный советчик не обнаружил бы в его первых набросках хотя бы малейший проблеск дарования. Но он с невероятным упорством и рвением работал в Брюсселе и Гааге, в родительском доме в Нуэнене и, наконец, в Антверпене, пока его неловкая рука не начала все более и более точно следовать велениям глаза и разума. Итак, он стал художником не потому, что рано проявил способности к живописи или интересовался искусством с юности, как большинство художников, но скорее потому, что испытывал потребность писать и знал, что с помощью прилежания, терпения и упорства найдет способ выразить себя. „То, чем полны моя голова и сердце, должно вылиться в форму рисунка или картины", — писал он в начале своей художнической карьеры. 16
Если когда-либо существовал живописец, который с непреклонной решимостью при помощи одной лишь силы воли боролся против самых безнадежных обстоятельств и полного, на первый взгляд, отсутствия таланта, то это был Винсент Ван Гог. Именно то обстоятельство, что Ван Гогу необходимо было выразить все, кипевшее в его мозгу и сердце, и дало ему мужество стойко продолжать борьбу. Для того чтобы выразить это с необходимым мастерством, он еще до отъезда из Антверпена принял решение поступить в мастерскую Кормона, где хотел совершенствоваться в двух областях: писать обнаженную натуру и рисовать с античных гипсов. Так как из-за отсутствия места в квартире Тео Винсент не мог писать дома, он вскоре отправился к Кормону, мастерская которого находилась неподалеку. Поскольку Ван Гог был лет на десять старше остальных учеников, отличался грубоватыми манерами и говорил с сильным акцентом, трудно объяснить, как его приняли в класс Кормона, посещавшийся всего-навсего тридцатью учениками, среди которых было очень мало иностранцев. Правда, Кормон был довольно добродушным человеком, так что смиренное и горячее стремление голландца к серьезной работе вполне могло заставить его отдать свои симпатии необычному ученику.
В сорок лет Феликс Кормон, академический художник, уже добился известной славы своими огромными однообразными композициями на сюжеты из первобытной жизни. Несколькими годами раньше многие воспитанники Школы изящных, искусств, неудовлетворенные преподаванием Леона Бонна, попросили Кормона заниматься с ними. Среди них был молодой граф де Тулуз-Лотрек, который впоследствии описывал Кормона как самого уродливого и тощего человека в Париже. Художник очень посредственный, Кормон по существу был неплохим педагогом. Его доброта и терпение в какой-то мере компенсировали недостаток воображения и таланта; кроме того, он не был чужд новым веяниям. Однако, по свидетельству одного из его учеников, „в мастерской он славился главным образом тем, что содержал трех любовниц одновременно". 17
Несмотря на относительную широту его взглядов, у Кормона бывали стычки с некоторыми непокорными учениками, задыхавшимися в затхлой атмосфере его класса. Как раз перед поступлением Ван Гога в мастерской Кормона разыгрался бунт, слухи о котором, видимо, разнеслись по всему на Монмарту, с каждым днем обрастая новыми преувеличениями. Эмиль Бернар, один из его любимых учеников, еще не достигший восемнадцати лет, однажды утром был застигнут за странным занятием: он расписывал ярко-красными и изумрудными чередующимися полосами старый коричневый парус, служивший фоном для модели. Взбешенный Кормон выставил Бернара за дверь, послал за его отцом и предложил тому немедленно забрать преступника, уличенного в бунте против священных академических принципов его учителя. 18
По существу, эпизод со старым коричневым парусом был лишь наиболее ярким среди целого ряда подобных инцидентов. У Кормона юный Бернар случайно встретился с одним из старших учеников, который сам никогда ничего не написал, но был сведущ в вопросах искусства и регулярно посещал галереи на улице Лафит, а также галереи Дюран-Рюэля. Он научил Бернара высоко ценить картины Курбе, Мане и импрессионистов; он также водил его в Лувр изучать работы Веласкеса.
В результате, как впоследствии вспоминал сам Бернар, „у меня начали формироваться собственные мысли об искусстве и я высказывал их в мастерской. Я говорил, что то, чему нас обучают, не имеет под собой никакой почвы, что [настоящие] мастера знали гораздо больше, что импрессионисты предлагают нам теорию цвета, что работы их исполнены правды, наблюдательности, чувства и что всем нам следует искать свой индивидуальный стиль с помощью теории и путем общения с природой". 19
Таким образом, не удивительно, что Кормон заявил отцу Бернара: „Ваш сын очень талантлив, но он чересчур независим, и я не могу учить его". Весьма обескураженный, Бернар-старший схватил кисти и краски преступника, швырнул их в огонь и велел сыну подумать о карьере коммерсанта. Молодой человек отказался выполнить это приказание.
Несколько недель спустя, перед тем как отправиться пешком в Нормандию и Бретань, Бернар зашел попрощаться с товарищами. В мрачной мастерской, с невысоким помостом, где позировала обнаженная модель на фоне грязной драпировки, сменившей расписанный Бернаром парус, он впервые увидел Ван Гога, увлеченно работающего над своим полотном, на котором засаленный материал фона был заменен цветистым ковром собственного изобретения. Так Ван Гог сделал в своем наброске то, что Бернар собирался проделать непосредственно с натурой.
Остальные ученики иногда посмеивались над Ван Гогом, но он, по-видимому, не обращал на это внимания, а Кормон в свою очередь, казалось, не обращал внимания на вольности Ван Гога и не обижался на него так, как на Бернара. В самом деле, когда Кормон во время ежедневного обхода подошел исправить первую работу Ван Гога, выполненную маслом в ярких тонах, он только покритиковал рисунок и обошел полным молчанием интенсивно синий цвет драпировки и золотисто-желтый цвет тела модели. 20
По свидетельству Франсуа Гози, одного из ближайших друзей Лотрека, ученики Кормона знали только имя Ван Гога, а не фамилию. „Он был превосходным товарищем, но его следовало оставлять в покое.
Уроженец севера, он не воспринимал парижского „остроумия". Самые заядлые насмешники мастерской воздерживались от шуток над Ван Гогом, так как побаивались его. Когда другие обсуждали вопросы искусства и мнения их, противореча его собственному, раздражали его, он способен был на весьма опасные вспышки. Все, что касалось цвета, приводило его в исступление. Божеством Ван Гога был Делакруа, — когда он говорил о нем, губы его дрожали от волнения. В течение длительного времени Ван Гог делал только рисунки, в которых не было ничего чрезмерно индивидуального и которые не предвещали какую-либо определенную направленность". 20
Твердо решив овладеть основами искусства и привыкнув к тому, что его постоянно высмеивают и не понимают, Ван Гог был несомненно счастлив найти у Кормона натуру, необходимые ему технические указания, а также коллег, с которыми он по временам мог обмениваться мнениями. Ничего другого он и не ждал, поэтому ему не грозило разочарование. Он великолепно понимал, что техническое совершенство не является для него самоцелью, как для большинства художников Салона. Задолго до отъезда в Париж он объяснял другу: „Ты думаешь, я не забочусь о технике? Конечно, забочусь, но лишь для того, чтобы выразить то, что я могу и должен сказать. Когда я не в силах сделать это удовлетворительно, я стараюсь поправить себя. Но если мой язык не по вкусу критикам или публике, мне ровным счетом плевать на это". 21
Ван Гог так стремился пополнить свои знания, что вначале проводил в мастерской даже вечера, когда остальные ученики уже уходили. В это время он обычно рисовал гипсы, безжалостно исправляя линии, а то и неутомимо начиная все сначала и зачастую стирая рисунок с такой страстью, что на бумаге оставались дыры. 22
„Брат Тео приехал сюда не напрасно, — сообщал своим родителям в Голландию Андрис Бонгер, ближайший друг Тео. — Во всяком случае, он намерен три года поработать в мастерской Кормона. Я уже, кажется, писал вам, как странно сложилась его жизнь. Он не имеет представления о нормальном образе жизни и ни с кем не умеет ладить.
У Тео поэтому масса хлопот с ним". 23
В июне Тео переехал в более просторную квартиру на улице Лепик, 54, вверх по Монмартру, неподалеку от Мулен де ла Галетт. Там наконец Винсент получил комнату для работы. К тому времени он уже не собирался оставаться на несколько лет у Кормона и проводил много времени в Лувре или шатался по улицам Парижа. В новой квартире у братьев было больше места; они наслаждались также неповторимым видом Парижа: под окнами простирался весь город вплоть до отдаленных холмов Медона и Сен-Клу. Вид этот напоминал им лирическое описание панорамы Парижа в одном из последних романов Золя, и Тео был убежден, что здесь можно черпать сюжеты не только для живописи, но и для стихов. „Они сняли довольно-таки большую для Парижа квартиру, — писал Андрис Бонгер,— и сами ведут хозяйство; они наняли кухарку optima forma. * Тео по-прежнему выглядит больным... У бедняги масса неприятностей. Сверх всего прочего, брат его делает жизнь совершенно невыносимой, ибо постоянно упрекает Тео за то, над чем тот совершенно невластен". 24
* Как положено, по всей форме (лат).
Но сам Тео, когда писал матери, не жаловался на буйное поведение Винсента. „Нам очень нравится наша новая квартира,— сообщал он. — Ты бы не узнала Винсента, так он изменился, и посторонних это поражает еще больше, чем меня... Он быстро совершенствуется в работе и начинает пользоваться некоторым успехом. Настроение у него гораздо лучше, чем прежде, и здесь он многим нравится... У него есть друзья, и они каждую неделю посылают ему букет красивых цветов, которые он использует для натюрмортов. Он пишет главным образом цветы, чтобы найти более светлые и яркие краски для своих будущих картин. Если мы сможем продолжать совместную жизнь, то, думается мне, — самый трудный для него период остался позади и он найдет свой путь". 25
Летом 1886 г. Тео уехал на время отпуска в Голландию, а его друг Бонгер перебрался к Винсенту, чтобы художник не оставался один, так как здоровье его было в неважном состоянии.
Как раз в это время произошел странный, оставшийся неясным инцидент. По-видимому, возлюбленная Тео, француженка, с которой он только что решил порвать, неожиданно перебралась в их квартиру. Она, должно быть, находилась в состоянии крайнего нервного возбуждения, была душевно неуравновешена и физически больна; никто не знал, что с ней делать. „Странные дни мы переживаем, — писал брату Винсент. — Иногда она по-настоящему пугает нас, но по временам мы на удивленье веселы и буйны. Ты узнаешь, действительно ли между вами все кончено только тогда, когда увидишься с нею, не опасаясь снова попасть к ней в лапы. Вы не подходите друг другу — это совершенно ясно, и нам следует найти выход из создавшегося положения — это тоже ясно".
Винсент страстно желал, чтобы брат „снова стал свободен и пошел своим путем", а поэтому предлагал собственный план: „Решение вопроса, о котором ты упоминаешь в письме, а именно, — что либо мне, либо ей придется выехать из квартиры, — это решение должно быть окончательным раз и навсегда, если только оно выполнимо... Ты должен понять, что дело нельзя уладить так, как ты предполагаешь, — резким разрывом с ней. Таким поведением ты добьешься лишь прямо противоположных результатов: возможно, толкнешь ее на самоубийство либо доведешь до сумасшествия, а это, конечно, прискорбным образом повлияет на тебя, и ты до конца жизни будешь чувствовать себя надломленным... Я говорил об этом с Бонгером... Тебе следует избавиться от нее, подыскав ей кого-нибудь вместо себя... Наиболее подходящее — полюбовное решение — это передать ее мне... Если кто-либо из вас будет на этом настаивать, я готов ее взять, но, по возможности, не вступая с ней в брак; впрочем, если так будет выглядеть приличнее, я готов на фиктивный брак..." 26
К этим строкам Бонгер добавил от себя подробный анализ ситуации, который совпадал с описанием состояния женщины, сделанным Винсентом, но заканчивался словами: „Вполне возможно, что нам удастся найти какой-то выход, но тот, который предлагает Винсент, не годится".
Что произошло впоследствии — неизвестно. В переписке братьев вопрос этот, видимо, больше не поднимался; альтруистическое предложение художника явно не было принято всерьез.
В другой раз на квартире Тео вместе с Винсентом остался английский торговец картинами Александр Рид, работавший одно время у Буссо и Валадона. Рид носился в то время с мыслью стать художником. Он разделял восторги Винсента в отношении Монтичелли, и Ван Гог обрел в нем модель, всегда охотно позировавшую для портретов. Но дружба их длилась недолго. Художник впоследствии писал о Риде: „Я был очень увлечен им в течение первых шести недель или двух месяцев, а затем у него начались денежные затруднения, и при этом он действовал так, что у меня создалось впечатление, будто он сошел с ума. Я до сих пор считаю, что так и было на самом деле, а следовательно, он не несет ответственности, даже если его поступки в то время были весьма нечестными. Он очень нервный, как все мы, и ничего не может поделать с собой. Во время нервных припадков он делает деньги... в то время как художники делали бы картины..." 27
Рид совершенно иначе объясняет их разногласия. Поссорившись со своей любовницей, он однажды явился к Винсенту, который, в свою очередь, был подавлен тем, что всецело зависел от материальной помощи Тео. Винсент по этому случаю рыцарски предложил Риду одновременно с ним покончить жизнь самоубийством. Это показалось Риду чересчур решительной мерой, а так как Винсент всерьез занялся ужасными приготовлениями, Рид решил убраться подобру-поздорову. 28
Тео поехал в Голландию в надежде убедить своих дядей помочь ему основать собственное дело, что дало бы ему возможность продавать произведения авангардистских художников, в которых он верил. Винсент весьма одобрял этот проект. Но усилия Тео не увенчались успехом. Зато ему, по-видимому, удалось убедить членов семьи Ван Гогов в том, что Винсент серьезный художник и работы его действительно обещают многое. „Я с удовольствием узнал, — писал Бонгер Тео, — что Винсент добился признания.
Ты же, всегда безгранично веривший в него, должен теперь испытывать подлинное удовлетворение". И Бонгер продолжал отчет об успехах Винсента: „Он написал несколько очень красивых вещей... Его серия натюрмортов с цветами производит в целом радостное и красочное впечатление. Однако некоторые из них я нахожу недостаточно рельефными, хотя и не могу убедить его в этом. У него на все одно возражение: „Моим намерением было выявить то-то и то-то контрастом красок". Как будто мне есть дело до того, что он намеревался сделать!" 26
Сам Винсент сообщал брату, что работает главным образом контрастами дополнительных цветов и пишет, например, оранжевые тигровые лилии на синем фоне, букет пурпурных георгинов на желтом фоне, либо красные гладиолусы в синей вазе на желтом фоне. Несколько позже он писал одному английскому художнику, которого встречал в Антверпене: „У меня не было денег для оплаты моделей, не то бы я всецело посвятил себя работе над фигурой; зато я сделал серию этюдов в цвете — просто писал цветы: красные маки, синие васильки и незабудки, белые и алые розы, желтые хризантемы, ища контрастов синего с оранжевым, красным, зеленым, желтым и фиолетовым, чтобы гармонизировать приглушенные и нейтральные тона с крайне резкими. Пытался передать интенсивный цвет, а не серую гармонию. После этой гимнастики я недавно написал две головы и могу сказать, они и по свету и по цвету лучше, чем те, которые я делал раньше. Как мы правильно говорим: ищи жизнь в цвете. Подлинный рисунок — это моделировка цветом. Я сделал дюжину пейзажей — два откровенно зеленые, откровенно синие. Так я борюсь за жизненность и прогресс искусства".
Ван Гог сообщал далее другу: „В мире существует лишь один Париж; пусть жизнь здесь трудна, пусть она будет даже еще хуже и труднее, все равно парижский воздух проясняет мозги и приносит пользу — огромную пользу..." 10
Не имея возможности нанимать натурщиков, Ван Гог продолжал, по-видимому, еще некоторое время работать у Кормона и познакомился с двумя его учениками — Анкетеном и Тулуз-Лотреком.
Последний, не удовлетворенный преподаванием Кормона, так же как ранее преподаванием Бонна, начал постепенно отходить от мастерской, все реже посещая ее. Он снял на Монмартре собственную мастерскую и занимался главным образом портретами окружающих, изучением физиономий родственников или друзей, и кисть его, которая до сих пор говорила о зависимости художника от импрессионистов, выражала теперь превосходное понимание им людей и поразительное проникновение в их психологию. По свидетельству одного из его друзей, Лотрек делал у Кормона „огромные усилия, чтобы точно скопировать модель; однако, помимо своей воли, он утрировал некоторые типичные детали, а иногда и общий характер, так что всегда искажал модель, хотя не стремился к этому и даже не желал этого. Я не раз видел, как он принуждал себя „приукрасить" этюд модели, но, по-моему, всегда безрезультатно". 29
В 1884 г., когда ему еще не было двадцати лет, Лотрек написал портрет молодой натурщицы, в декабре 1883 г. родившей внебрачного ребенка, который сперва носил фамилию матери, но со временем был усыновлен испанцем Утрилло. Сюзанна Валадон, ставшая, благодаря своей красоте, грации и очарованию юности, любимой натурщицей Пюви де Шаванна и Ренуара, предстает на портрете Лотрека печальной и необаятельной, будто художник сумел угадать, как будет она выглядеть, когда утратит прелесть своих девятнадцати лет. (Надо отметить, что Сюзанна Валадон, которая начала в то время рисовать, была почти столь же строга к себе в своем автопортрете.) Вскоре после ее портрета Лотрек написал портрет Эмиля Бернара, своего честолюбивого и неугомонного соученика по мастерской Кормона. Бернар позировал ему не меньше двадцати раз, так как Лотрек никак не мог удачно согласовать цвет фона с лицом. Таким образом, Бернар часто посещал мастерскую Лотрека на улице Турлак, где, по его воспоминаниям, встречал танцовщицу Ла Гулю, Аристида Брюана и множество гуляк, чье поведение, песни и шутки молодой художник искренне осуждал. 29 В 1887 г.
Лотрек набросал также портрет Ван Гога в кафе, запечатлев его в состоянии задумчивости и подчеркнув ту напряженность, которая бросалась в глаза всем, кто встречался с ним в Париже.
Лотрек был очарователен, остроумен, самонадеян, нежен, предан, полон нелепых идей, постоянно с любопытством присматривался к окружающим, как гончая, почуявшая след, но по складу характера не мог стать близким другом Ван Гога. Идеализм и сердечность голландца никак не сочетались с саркастическим духом Лотрека, который не питал уважения ни к чему на свете. Разве он не написал в 1884 г. пародию на „Священную рощу" Пюви де Шаванна (картины, для которой позировала Сюзанна Валадон), где рой олимпийских дев подвергается набегу друзей Лотрека, удерживаемых жандармом? Тем не менее Ван Гог и Лотрек несомненно должны были уважать друг друга за искренность. Так как у Кормона они, по-видимому, виделись редко, то знакомство их, вероятно, поддерживалось случайными встречами либо в мастерских друзей, например Анкетена, либо в различных кафе. Сюзанна Валадон, видимо, позировавшая и Ван Гогу, впоследствии сообщала, что одно время он регулярно появлялся в мастерской Лотрека: „Он приходил на наши еженедельные сборища, принося с собой тяжелое полотно, ставил его в угол, где было хорошее освещение, и ждал, когда ему уделят внимание. Но никто не интересовался им. Ван Гог садился напротив своей картины, следя за взглядами окружающих, но не принимая участия в разговорах. Наконец, потеряв терпение, он уходил и уносил с собой свою работу. Через неделю он снова появлялся, и повторялась та же пантомима". 30
Возмущенная Сюзанна Валадон считала художников очень жестокими людьми, но, по правде говоря, в беззаботной атмосфере мастерской Лотрека напряженность Ван Гога, а он был напряжен даже в своем смирении, вселяла в окружающих чувство неловкости. Он был там просто не к месту и в конце концов, вероятно, сам это понял.
Ван Гог гораздо лучше ладил с другом Лотрека Анкетеном. Подобно Лотреку, Луи Анкетену не приходилось заботиться о своем существовании.
Его отец, хотя он был всего лишь мясником, а не аристократом с громкой родословной, сумел обеспечить карьеру сына. У Анкетена была собственная квартира из трех небольших комнат на Авеню де Клиши и рыжеволосая подруга, которая не только любила импрессионистов, но даже являлась обладательницей нескольких полотен Кайботта. В противоположность Лотреку с его карликовой фигурой и чарующе уродливым лицом, Анкетен был видный мужчина, полный здоровья и энергии; он всегда был в движении и расходовал на верховую езду энергию, которую не могла исчерпать до конца работа. Его друзья, в особенности Лотрек, восхищались легкостью и в то же время мощью, с которой он выражал себя как художник, а также страстностью, с какой он готов был вновь „изобретать" живопись с самых ее азов. Лотрек утверждал даже, что со времен Мане не было художника более одаренного, чем Анкетен. 31
Однако Синьяк впоследствии объяснял, что Анкетен „был искусен, даже слишком искусен" и подвержен слишком многим влияниям, хотя десятая доля его таланта, будь она дана оригинальному художнику, могла бы сотворить чудеса". 32
Вначале работы Анкетена находились в сильной зависимости от Делакруа и Микельанджело (Кормону оба они были не по вкусу). Затем Анкетен поочередно продемонстрировал влияние Дега, японских гравюр и импрессионистов; он даже отправился работать в Ветей, чтобы быть ближе к Моне и пользоваться его советами.
Подобно многим другим, Анкетен верил, что теории цвета, дорогие сердцу Делакруа, стали теориями импрессионистов, и ожидал, что Моне посвятит его в эти теории. Однако он быстро обнаружил, что Моне очень мало знает о проблемах, которые ему, Анкетену, так хотелось изучить. По сути дела, работая сходной с Делакруа палитрой, из которой был изъят черный цвет, Моне никогда не утруждал себя теоретизированием. Он полагался на свою интуицию больше, чем на изучение свойств дополнительных цветов и т. п. Анкетен вернулся из Ветея разочарованным. (Синьяк был не более удачлив, когда обратился к Моне за наставлениями.)
Что бы ни думал Кормон об эволюции Анкетена, в его мастерской висело несколько картин последнего, как работы самого многообещающего ученика; известно также, что одно время Кормон надеялся сделать Анкетена своим преемником. Винсент Ван Гог восхищался некоторыми полотнами Анкетена, зачастую свидетельствовавшими о его несомненной оригинальности, несмотря на всевозможные влияния, которым он поддавался. Среди картин, произведших впечатление на голландца, были вид Авеню де Клиши в голубых тонах и пейзаж с косцом, написанный в 1887 г. почти исключительно разными оттенками желтого. Это полотно, с его плоскими крупными планами, упрощенным рисунком и цветом, так понравилось Ван Гогу, что впоследствии вдохновило его на создание сходной композиции.
Летом 1886 г., после того как Анкетен увидал работы Сёра на выставках импрессионистов и „Независимых", стиль его претерпел очередное изменение. Как и многие другие молодые художники, ищущие новых путей выражения, он был очарован пуантилизмом Сёра и начал пробовать в нем свою руку. (Так же поступил Эмиль Бернар.) Здесь Анкетен нашел твердую теоретическую основу, частично заимствованную у Делакруа, основу, которую он безуспешно пытался найти у Моне. Так, благодаря Анкетену, результаты нововведений Сёра стали предметом оживленных дебатов в мастерской Кормона, к которым Ван Гог не мог остаться равнодушным.
„Салон независимых" был еще совсем новым учреждением, вселявшим большие надежды во всех этих молодых художников, которые не имели склонности следовать затасканным и худосочным прописям живучей Школы изящных искусств.
„Группа независимых художников" была основана весной 1884 г. живописцами, чьи работы отвергло жюри Салона. В течение нескольких десятилетий это жюри систематически старалось пресечь любые попытки, в которых обнаруживалось хотя бы малейшее неуважение к канонам.
Уже в 1874 г. импрессионисты, чье упорное стремление выставляться в Салоне разбилось об отказ жюри, встали на тогда еще новый путь — путь организации собственных выставок.
Однако в этих выставках, чтобы создать хотя бы подобие единого стиля, могли принимать участие лишь члены группы и некоторые приглашенные. Со дня первой выставки импрессионистов прошло уже десять лет, но жюри Салона, озлобленное их непочтительностью, по-прежнему не смягчалось. Поэтому для художников, отвергнутых в 1884 г., проблема состояла не столько в том, чтобы собрать новую более или менее однородную группу, сколько в необходимости учредить организацию, допускающую на выставки всех художников, независимо от их направления. В мае 1884 г. открылась первая выставка без жюри, в которой приняли участие четыреста художников. Жюль Греви, президент Французской республики, должен был открыть ее, но в последний момент отказался официально санкционировать такую еретическую затею.
Эта выставка впервые предоставила возможность и Сёра и Синьяку показать свои произведения. Синьяк, молодой человек двадцати одного года, и Сёра, бывший на четыре года старше его, прежде не знали друг друга, но вскоре познакомились на собраниях, куда их приглашал Альбер Дюбуа-Пилле, который жил на жалованье офицера республиканской гвардии. Последний выставил полотно, изображающее мертвого ребенка; эту картину Золя описал в романе „Творчество", как одно из произведений своего героя — художника. В дни открытия выставки Дюбуа-Пилле составил проект основания постоянного „Общества независимых художников", имеющего целью организацию ежегодных выставок без вмешательства какого бы то ни было жюри. В июне общее собрание под председательством Одилона Редона приняло устав этого общества, предложенный Дюбуа-Пилле. Редон, Сёра, Синьяк, равно как Ангран и Кросс, приняли активное участие в прениях. Первая выставка нового общества состоялась в декабре того же 1884 г. Ввиду того, что сезон уже кончился и погода стояла скверная, немного народу посетило выставку, на которой Сёра в числе других своих работ показал пейзаж острова Гранд-Жатт, первый этюд к новой большой картине, задуманной им в то время. Выставка, где экспонировалось около трехсот работ, закрылась с дефицитом в 2 700 франков, и новое общество с трудом свело концы с концами за счет специальных взносов, организации аукциона, распродажи пожертвованных картин и т.
д. 33
Устроить выставку в следующем году не удалось. Поэтому новый „Салон независимых" открылся только в 1886 г. и на этот раз принес 700 франков прибыли.
Нельзя сказать, что все работы, показанные на выставках „Независимых", представляли большой интерес. Многим из них не хватало лишь известной гладкости и легкости, чтобы быть принятыми в официальный Салон; другие были просто безнадежным „хламом". По существу, картин, свидетельствовавших о наличии таланта и подававших надежды, было много меньше половины. Синьяк, который в 1886 г. был членом комитета по развеске картин, с трудом обеспечил необходимое количество мест для себя и своих друзей, одни лишь картины которых оправдывали новое предприятие. Ван Гог, видимо, от всей души приветствовал эту организацию, свободную от оков официальности, потому что сам видел в Париже и слышал от своего брата, как трудно молодым художникам добиться признания, если только они не идут на компромисс с жюри Салона. Ван Гог теперь просто жаждал использовать все то новое, чему он научился. Постепенно он отказался от темных и земляных красок, которые употреблял в ранних работах. Уже в Антверпене он начал высветлять свою палитру под влиянием картин Рубенса, которые изучал там. Теперь он начал также экспериментировать с шерстью различного цвета, подбирая на маленьких клубочках либо дополнительные тона, либо два тона, не слишком далекие друг от друга. 34 В Париже его картины не только стали хроматически светлее, — само настроение их тоже стало более радостным. Его любимые сюжеты — крестьяне и рабочие, бедные люди и старики — уступили место другим, лишенным социального подтекста, — пейзажам, натюрмортам и портретам. Они отражают разнообразные влияния, которым он подвергался в Париже.
Из всех личных встреч Винсента Ван Гога с художниками в Париже наиболее полезной была для него встреча с Камиллом Писсарро, с которым он подружился. Тео Ван Гог уже давно знал Писсарро и пытался продавать его работы, особенно последние пуантилистские картины, отвергнутые Дюран-Рюэлем.
Успеха в этом деле он не добился, но это не мешало ему восхищаться Писсарро, его простотой, свидетельствующей о том, „что этот человек чувствует себя лучше в деревянных башмаках, чем в лакированных ботинках". 35 Именно эта черта, в сочетании с добротой Писсарро и его искренним интересом к людям, должна была пленить Винсента. Поэтому Тео Ван Гог познакомил своего брата с Писсарро, которому в то время было под шестьдесят, хотя он выглядел старше из-за длинной седой бороды и лысины во всю макушку, окруженной венчиком седых волос. Винсент показал ему картины, привезенные из Голландии, в частности большое полотно „Едоки картофеля", и они поразили Писсарро своей силой.
Писсарро первый угадал гений Сезанна, первый заинтересовался Гийоменом и Гогеном, щедро помогая им советами; теперь ему не понадобилось много времени, чтобы увидеть мощь, скрытую в Ван Гоге. 36 Он с радостью изложил ему общие представления импрессионистов о свете и цвете, а также выдвинутую Сёра теорию дополнительных цветов, которую он лично считал наивысшим достижением импрессионизма. Несмотря на свою приверженность к этим научным концепциям, Писсарро, однако, убежденно подчеркивал, что „оригинальность зависит только от манеры исполнения и видения, присущих художнику". 37 Объяснения Писсарро были ясными и убедительными, собственные его работы делали их еще более неоспоримыми, и вскоре Ван Гог начал употреблять более светлые краски с полным пониманием их специфических качеств. У Писсарро Ван Гог познакомился с его сыном Люсьеном, застенчивым молодым человеком, работавшим рядом с отцом и разделявшим его взгляды.
Через Портье, торговца картинами, проживавшего, как и братья Ван Гог, на улице Лепик, 54, художник несколько позже познакомился с Арманом Гийоменом. Ван Гог восхищался Гийоменом и часто навещал его на набережной Анжу, где Гийомен занимал мастерскую, ранее принадлежавшую Добиньи.
Гийомен был человеком добрым и терпеливым. Несмотря на то что он не чувствовал такой склонности к теории, как Писсарро, Ван Гог все же считал Гийомена „более твердым в своих убеждениях, чем другие".
Вероятно, так было потому, что Гийомен не занимался постоянно новыми проблемами, а довольствовался тем, что спокойно следовал своим собственным склонностям. Гийомен слегка побаивался визитов Ван Гога, так как голландец неизменно находился в возбужденном состоянии и разговор с ним мог легко перейти в неистовый скандал даже в том случае, когда он испытывал подлинное уважение к собеседнику. Однажды, увидев у Гийомена картину, изображающую разгрузку баржи, Ван Гог пришел в ярость, потому что, по его мнению, движения грузчиков были переданы неверно. Вооружась воображаемой лопатой, он тут же начал показывать возможные позы, более, по его мнению, соответствовавшие истине. 38 У Кормона Ван Гог завязал также дружеские отношения с австралийским художником Джоном Расселом, который в ноябре познакомил его с молодым англичанином Хартриком. Последний только что вернулся из бретонской деревушки Понт-Авен, где встречался с Гогеном. Хартрик поступил в мастерскую Кормона, когда Ван Гог уже больше не работал там, но голландец часто заходил к нему домой. На Хартрика работы Ван Гога произвели меньше впечатления, чем его чреватый неожиданностями характер. Ван Гог часто бывал угрюм, словно кого-то в чем-то подозревал; иногда, наоборот, он громко, по-детски выражал радость или горе, но чаще всего затевал горячие споры, выпаливая разом множество фраз на невероятной смеси голландского, английского и французского, а затем поглядывал через плечо на собеседника и насвистывал сквозь зубы. Хартрик и его друзья считали Ван Гога человеком „тронутым", хотя и безобидным, возможно недостаточно интересным, чтобы всерьез считаться с ним. Больше всего их смущала прямота, с которой Ван Гог высказывал свои симпатии и антипатии, хотя они вынуждены были согласиться, что голландец делал это не злобствуя, не желая сознательно обидеть кого-нибудь. 39 Сам Ван Гог охотно признавал, что не умеет скрывать свои чувства. „Я не умею сдерживаться, — сказал он однажды, — мои убеждения настолько неотделимы от меня, что порой прямо-таки держат меня за глотку..." 40
Однако он неизменно старался одобрять, а не критиковать, потому что, как он сам объяснял, „мне причиняет боль, меня раздражает, если я встречаю кого-нибудь, о чьих принципах вынужден сказать: „Это ни хорошо, ни плохо, это, по существу, ни рыба ни мясо". В таких случаях меня что-то давит, и чувство это не проходит до тех пор, пока наконец я не выясняю, что и в этом человеке есть что-то хорошее..." 41 Таким образом, в большинстве случаев вопрос сводился лишь к тому, сумеет ли Ван Гог сдержаться и найти в собеседнике какое-либо искупляющее качество, прежде чем его захлестнет гнев. В тех же случаях, когда даже добрая воля Ван Гога не могла найти оснований для снисходительности, его вспышки бывали страшными, хотя впоследствии он нередко сожалел о них.
Хартрик, возможно, рассказал Ван Гогу о своем знакомстве с Гогеном, влияние которого на некоторых учеников Кормона вызывало насмешки и презрение со стороны их учителя.
Эмиль Бернар тоже встречался в Понт-Авене с Гогеном и был представлен ему другом Гогена Шуффенекером. Но Гоген дал всем ясно понять, что не любит, когда его беспокоят. Хотя пансион Глоанек, где он жил, был излюбленным местом пребывания многих молодых художников, Гоген предпочитал одиночество. Его высокомерное поведение сильно интриговало всех, так же как и его картины, поскольку постояльцы мадемуазель Глоанек были мало знакомы с отверженным искусством импрессионизма. Однако уже на четвертый день пребывания в Понт-Авене Бернар писал своим родителям: „Здесь живет импрессионист по фамилии Гоген, довольно яркая личность. Ему тридцать шесть лет, он пишет и рисует очень хорошо". 42
В самом деле, работы Гогена произвели впечатление на многих художников, в том числе на нескольких учеников Кормона, и те начали обращаться к нему за советами. Он рассказал им о своем уважении к Писсарро и Дега, о которых они знали очень мало, рассказал и о своем восхищении Сезанном, чьего имени большинство из них вообще никогда не слыхало. Вечера в гостинице проходили в оживленных спорах, редко кончавшихся ранее полуночи, когда Мари Глоанек просила всех разойтись и дать наконец возможность служанкам расставить свои койки в столовой.
Обычно сдержанный и самоуверенный, молчаливый и чуть ли не суровый, Гоген умел держаться приветливо, а когда хотел, становился просто очаровательным. Ему льстило внимание постояльцев, большинство которых было иностранцами. „Меня уважают в Понт-Авене как самого сильного живописца, — с гордостью писал он жене". 43 Однако сблизился он только с двумя художниками — Шарлем Лавалем и неким состоятельным молодым человеком, который потихоньку оплачивал счета Гогена. 44
Именно через них остальные узнали об его идеях и смогли познакомиться с техникой его работ, — для столовой гостиницы Гоген написал панно, 45 — показавшейся им чересчур грубой. Но грубой она казалась лишь по сравнению с тем, чему их учили, потому что работы Гогена до сих пор находились под сильным влиянием Писсарро и были куда более робкими и менее энергичными, чем работы его учителя. Проблемы мастерства пока еще занимали его значительно больше, чем вопросы теории.
В ноябре 1886 г., когда Гоген возвратился в Париж, где собирался вместе с Шапле заняться керамикой, он встретил там Ван Гога. Вскоре, несмотря на холодную целеустремленность одного и кипучую восторженность другого, их связала странная дружба. Общее у них было лишь одно — воинствующий характер их убеждений. Гоген начинал обретать самоуверенность человека, который наконец нашел свой путь и привык, чтобы к нему прислушивались; Ван Гог, напротив, был преисполнен смирения и пыла верующего, который стал свидетелем чуда и чувствует, как растет в нем безмерная гордость за новую веру. Ван Гог с готовностью признал превосходство Гогена, который был старше его, знал импрессионистов и принимал участие в их борьбе, но он не всегда умел примиряться с крайней нетерпимостью взглядов Гогена. Гоген очень критически относился к последним работам Писсарро и, видимо, испытывал удовольствие, разрушая веру Ван Гога в теории Сёра.
Сёра и Гоген, крупно поссорились в то время, когда последний, оставшись без крова, временно занимал мастерскую Синьяка.
Не зная, что Синьяк сам предложил Гогену пользоваться его мастерской, Сёра, видимо, пытался помешать ему работать там.
Гоген начал избегать Писсарро и его друзей; теперь он часто навещал Дега, хотя в свое время поссорился и с ним. Дега продолжал разглагольствовать в кафе „Новые Афины", где в прежние времена вокруг него и Мане группировались импрессионисты. Когда однажды вечером туда зашел Писсарро в компании Сёра, Синьяка и Дюбуа-Пилле, то Гийомен и Гоген отказались пожать руку Синьяку, и после бурных объяснений Гоген внезапно ушел, ни с кем не попрощавшись. 46
Похоже, что Гоген, время от времени, брал с собой Ван Гога на собрания в „Новых Афинах", это тем более вероятно, что Тео торговал работами Дега, когда ему удавалось заполучить несколько картин или пастелей художника, которые тот соглашался продать. В кафе и через Гогена Ван Гог, по-видимому, узнал о стычках, сплетнях и уже плохо скрываемой враждебности, царивших в некогда дружной группе импрессионистов. Опечаленный их „гибельной гражданской войной", Ван Гог с изумлением наблюдал, „как каждый член группы хватает другого за глотку с яростью достойной лучшего применения". 47
Хотя Гоген высказывал свои мнения весьма убедительно, доводы его не всегда были здравыми. Не испытывая жалости к другим, он утверждал, что относится к себе так же безжалостно, но ему не всегда удавалось скрывать свою самовлюбленность. Однако он в любую минуту готов был оправдать собственный эгоизм правом художника поступать так, как ему нравится. Возбудимость Ван Гога, вне всякого сомнения, сильно увеличилась из-за общения с Гогеном, тем более, что многие свойства характера Гогена быстро находили отклик у Винсента. И отклик этот не мог быть мирным, потому что общими у них были как раз те черты, которые вызывали конфликты.
Раздражительность Ван Гога начала омрачать даже его отношения с братом. Тео и Винсент не виделись десять лет, однако, благодаря непрерывному потоку писем, между ними все время сохранялся тесный контакт.
Но у каждого из них появились привычки, выработанные различным образом жизни, и теперь им становилось все трудней жить в одной квартире, вернее сказать, Тео было очень трудно сочетать свою любовь к порядку, чистоте и покою с поведением Винсента. Художник был решительно безразличен к окружающему, небрежен и слишком занят собственными мыслями, чтобы заботиться об удобствах других людей; он управлял домашней жизнью брата с бессознательной деспотичностью. Вскоре после того как они переехали в более просторную квартиру на улице Лепик, Тео, по-прежнему стараясь скрыть правду от матери, откровенно сообщал о своих огорчениях сестре:
„Понимаешь ли ты, как трудно иногда встречаться с людьми, которые способны разговаривать только о делах, и с художниками, которые в большинстве случаев сами находятся в стесненных обстоятельствах?... Ты не представляешь себе, каким одиноким можно быть в большом городе!" А в отношении Винсента он добавлял: „Моя домашняя жизнь почти невыносима: никто больше не хочет приходить ко мне, потому что каждое посещение кончается скандалом; кроме того, он так неряшлив, что квартира наша выглядит весьма непривлекательно. Я бы хотел, чтобы он ушел и поселился отдельно; иногда он заговаривает об этом, но если я скажу ему „уходи", для него это будет лишь поводом остаться. Поскольку я никак не могу угодить ему, то прошу лишь об одном — не причинять мне неприятностей. Но, оставаясь со мной, он именно это и делает, потому что выносить такую жизнь я не в силах. В нем как будто уживаются два разных человека: один — изумительно талантливый, деликатный и нежный; второй — эгоистичный и жестокосердый! Он поочередно бывает то одним, то другим, так что он и разговаривает то по-одному, то по-другому, и разговоры эти неизменно сопровождаются доводами, то защищающими, то опровергающими одно и то же положение. Жаль, что он сам себе враг: ведь он портит жизнь не только другим, но и самому себе". 48
Сестра советовала Тео предоставить Винсента его собственной судьбе, но Тео так глубоко верил в призвание брата, что считал своим долгом поддерживать его.
„ Если бы он избрал себе другое занятие, — отвечал Тео, — я уверен, что давно бы уже поступил так, как ты советуешь, потому что не раз спрашивал себя, правильно ли я делаю постоянно помогая ему, и не раз бывал уже готов предоставить ему самому заботиться о себе. После твоего письма я снова все обдумал и считаю, что в данных обстоятельствах мне остается лишь одно — поступать по-прежнему. Он — художник, это совершенно ясно, и если то, что он делает сейчас, не всегда бывает красивым, то в дальнейшем это несомненно принесет ему пользу и, может быть, будет оценено; жалко отказать ему в возможности продолжать учиться. Он, конечно, очень непрактичен, но если он только будет совершенствоваться, работы его в один прекрасный день безусловно начнут покупать. Я твердо решил продолжать поступать так же, как поступал до сих пор". 49 Однако Тео тут же выражал надежду, что Винсент со временем устроится в другом месте.
В течение нескольких лет Тео был единственной опорой художника и знал, что отказать брату в помощи сейчас, когда он сам видел, как упорно работает и продвигается вперед Винсент, значит не только проявить жестокость, но и повергнуть его в отчаяние. Судьба Винсента находилась в руках Тео, ему не к кому было больше обратиться, он никому не мог верить так, как верил Тео, никто не любил его настолько, чтобы простить все его недостатки и разделить его надежды. Сознание своей ответственности давало Тео силы выносить и терпеть то, чего он не стерпел бы ни от кого, кроме Винсента. Винсент же в свою очередь писал в эти дни их сестре Вил: „Не будь у меня Тео, я не мог бы достичь в работе того, чего должен достичь; но раз он мне друг, я верю, что буду делать успехи и идти вперед". 50
Винсент Ван Гог хорошо знал, что его характер и поведение, его резкость, раздражительность, частые смены настроений отдаляют его от окружающих. Уже в 1880 г. он объяснял Тео: „Я— человек одержимый и способен делать глупости, о которых потом более или менее сожалею. Случается, что я высказываюсь или действую слишком поспешно, в то время как следовало бы терпеливо выждать...
Но что делать, раз так получается? Счесть себя человеком опасным и ни на что не способным? Не думаю. Скорее всего следует сделать все возможное, чтобы использовать эту одержимость наилучшим образом..., Поэтому, вместо того чтобы предаваться отчаянию, я предпочитаю пребывать в деятельной меланхолии, в той, разумеется, мере, в какой я вообще способен к деятельности; другими словами, я предпочел печаль, которая надеется, стремится и ищет, печали угнетенной и инертной, переходящей в отчаяние... Конечно, человек в таком состоянии иногда бывает неприятен окружающим и, сам того не желая, в какой-то степени нарушает определенные формы, устои и социальные условности. Однако было бы прискорбно, если бы это воспринималось в дурном смысле. Ты знаешь, например, что я часто небрежен в одежде. Я признаю это и признаю, что это ужасно. Хотя за это в какой-то степени ответственны трудные обстоятельства и бедность, но это иногда бывает очень удобным способом обрести необходимое одиночество и иметь возможность поосновательнее углубиться в ту или иную занимающую тебя проблему".
Хотя художнику, благодаря тому что он был непохож на других, иногда хотелось остаться в одиночестве, он в то же время отчаянно жаждал иметь друзей, нравиться людям и готов был обуздывать себя при условии, что окружающие согласятся принимать его таким, как он есть. Критика и упреки скорее ожесточали, чем смягчали его. Точно так же как он умел с одинаковой убежденностью защищать противоположные точки зрения, он умел оправдывать и собственное поведение даже в тех случаях, когда это ему стоило столь желанной дружбы. Его непритворная скромность уравновешивалась незыблемой уверенностью в собственной правоте, которая при малейшем сомнении в ней заставляла его путать карты и разрывать установившиеся теплые отношения. Сознание своей правоты висело как постоянная угроза над всеми дружескими связями художника; он охотно спасался в это прибежище, как только встречал сопротивление. Лишь Тео, казалось, полностью понимал насквозь противоречивый характер брата, но даже он иногда не мог его переносить.
Винсент Ван Гог не мог не ощущать напряженности своих отношений с Тео, но не всегда способен был овладеть собою настолько, чтобы избежать конфликтов. Для того чтобы хоть отчасти ослабить это напряжение, художник начал проводить меньше времени дома и делал теперь меньше натюрмортов, обратившись вместо них к пейзажам. Поработав вначале в непосредственной близости к улице Лепик и написав множество видов Монмартра с его живописными ветряными мельницами, возвышающимися на холме, тогда еще усеянном маленькими садиками и пустырями, Ван Гог отправился в поисках мотивов на более отдаленные окраины Парижа, где работа удерживала его целыми днями. Перемена эта, возможно, произошла благодаря его знакомству с Эмилем Бернаром и Полем Синьяком, с которыми он встретился в начале 1887 г. в маленькой лавочке торговца красками папаши Танги.
Неизвестно, кто первый привел Ван Гога в лавочку Танги на улице Клозель, неподалеку от улицы Лепик. Большинство художников, с которыми он встречался в Париже, и, вероятно, сам Тео хорошо знали маленького старичка и с удовольствием посещали его лавку. Писсарро в течение долгих лет был его покупателем и убеждал всех своих друзей покупать краски у него (хотя они и не всегда были очень хорошими), потому что любил скромного торговца, бывшего коммунара. Писсарро советовал также своим знакомым изучать у папаши Танги картины Сезанна, так как Танги торговал не только красками, кистями и холстами, но также картинами, частенько принимая их в обмен на свой товар. Хотя подобные сделки были не слишком выгодны, они давали возможность папаше Танги окружать себя произведениями тех художников, которых он любил. 52
Танги в те времена был человеком лет шестидесяти, небольшого роста, коренастым, с седой бородкой и большими лучистыми, удивительно добрыми голубыми глазами. Он сразу же полюбил Ван Гога, несмотря на то что жена его не скрывала своего отвращения к художнику, который, по ее мнению, тратил слишком много холста и красок на чересчур большое количество не находящих спроса картин.
Художник в свою очередь сильно привязался к Танги и немедленно написал его портрет, за которым несколько позже последовали два других еще более интересных. Во всех этих портретах он пытался передать добродушие своего нового друга, его глубокое, чуть ли не благоговейное уважение к искусству, его трогательную преданность делу, подлинное величие которого было, возможно, выше понимания Танги.
По просьбе Танги Ван Гог написал портрет одного из его друзей, за что получил 20 франков („обычная" его цена была 50), а также, несмотря на взаимную неприязнь, портрет госпожи Танги. Последний едва ли доставил ей большое удовольствие, так как тотчас же был продан, и местонахождение его с тех пор неизвестно. Глубоко жалея Танги за все, что тому приходилось сносить от жены, 53
Ван Гог любил сравнивать терпеливого, сдержанного, но веселого старика с древними христианами-мучениками и рабами.
Трудно сказать, действительно ли Танги разбирался в вопросах искусства, но нельзя отрицать тот факт, что художники, которым он покровительствовал и к которым ни один „уважаемый" торговец картинами не проявлял интереса, были именно теми, кого судьба избрала для великих подвигов. Он мог не отдавать себе отчета в том, насколько они гениальны, его могла привлекать, главным образом, их искренность (хотя плохие художники тоже могут быть и часто бывают искренними), он мог не столько понимать их цели, сколько жалеть их за необходимость вести постоянную борьбу, но он каким-то образом интуитивно отзывался на все нешаблонное и смело революционное в искусстве. Он отличался известной последовательностью в выборе художников, которым покровительствовал; чем он руководствовался при этом — неизвестно, но у папаши Танги был „запас", содержавший работы Сезанна и Писсарро, Гийомена и Гогена, к которым он добавил теперь картины Ван Гога, а также Сёра, Синьяка и их друзей. Несколько позже на полках или в маленькой витрине его лавки начали появляться картины других, еще более молодых художников.
Когда Ван Гог встретился с Танги, тот в течение десяти лет был фактически единственным торговцем, продававшим картины Сезанна, и это обстоятельство наполняло папашу Танги гордостью, хотя эти полотна мало кто покупал.
Интересовались ими главным образом художники, слишком бедные для того, чтобы покупать их даже по тем низким ценам, какие запрашивал Танги. Картины Сезанна ценились тогда от 80 до 150 франков каждая, в то время как Моне уже получал за свои по 2000 франков. Несколько раньше еще не достигшие даже скромного успеха Моне и Ренуар тоже поручали Танги продавать свои картины, но теперь они стали недоступны для его клиентов, и торговец был счастлив, что эти художники больше не нуждаются в его помощи. Решительно безразличный к выгоде и доходам, Танги жил очень скромно, утверждая, что „человек, который тратит больше 50 сантимов в день, просто мошенник". Многие из „его" художников не имели даже этого, и Танги охотно делил с ними свои скромные трапезы. Лучшей наградой для него был восторг, обычно выражаемый посетителями перед картинами, которые он им показывал, особенно перед картинами Сезанна. Работы Сезанна, в сущности, и привлекали художников младшего поколения в маленькую темную лавочку папаши Танги. Не удивительно, что Ван Гог любил засиживаться там вести долгие разговоры об искусстве с каждым, кто заходил. По свидетельству Эмиля Бернара, Ван Гог однажды встретил у Танги самого Сезанна, но Сезанн видел в картинах Ван Гога лишь мазню сумасшедшего. 54
У Танги Ван Гог познакомился с Шарлем Анграном, которому впоследствии предложил обменяться картинами, так как увидел на улице Клозель полотно, сильно заинтересовавшее его (двор фермы с женщиной, окруженной цыплятами), написанное густыми слоями краски, местами чуть ли не пуантилистской техникой и в ярких тонах, со сверкающей розовой стеной на заднем плане. 56 Ван Гог в ту пору был одержим идеей обмена картинами (как это делали японцы) и действительно приобрел таким путем для себя и Тео ряд картин. Но полотно Анграна ему так и не удалось получить. 55
У Танги он впервые увидел также Синьяка, которого впоследствии иногда встречал в Аньере и Сент-Уэне, где они оба работали на берегах Сены.
Будучи десятью годами моложе Ван Гога, Синьяк начал заниматься живописью очень рано.
Он был страстным моряком и написал на корме своей первой лодки имена „Мане — Золя — Вагнер". Вначале Синьяк находился под влиянием Моне, но не имея возможности общаться с избранным им мэтром, он подружился с Гийоменом и часто работал вместе с ним на набережных Парижа. Иногда он поднимался на холм Монмартра и там энергичными мазками, густо накладывая краску, писал пейзажи, сходные с теми, которые несколько позднее там же делал Ван Гог. Стремясь дальше развивать технику импрессионистов, Синьяк открыл для себя новые возможности в 1884 г., когда на первой выставке „Независимых" увидел „Купание" Сёра. Вскоре он сумел вместе с Сёра усовершенствовать его систему.
Годом позже он через Гийомена познакомился с Камиллом Писсарро и приобщил его к их новым идеям и методам. С тех пор он постоянно стремился обратить в свою веру каждого, с кем встречался.
По всей вероятности, в 1886 г. Синьяк обнаружил на небольшой выставке в Аньере, устроенной художниками этого парижского предместья, несколько пуантилистских полотен Эмиля Бернара, только что начавшего экспериментировать в этом направлении. Впоследствии Бернар не без язвительности вспоминал: „Поль Синьяк тотчас же явился к моим родителям, желая поговорить со мной. Я не имел ни малейшего представления, что нужно от меня этому господину. Он объяснил, что видел мои опыты по части дивизионизма и что он сам, вместе с Жоржем Сёра, является изобретателем этого метода. Я ответил, что счастлив познакомиться с ним, и он повел меня смотреть его картины. Мастерская его находилась неподалеку от площади Клиши. Там я увидел несколько больших пейзажей, очень светлых, но безжизненных; несколько интерьеров, фигуры в которых показались мне совсем деревянными. Я пришел к выводу, что метод этот хорош для передачи вибраций света, но портит цвет, и тут же избрал для себя прямо противоположную теорию". 19
Бернар позже рассказал об этом случае Анкетену и Лотреку, которые также решили продолжать поиски в противоположном направлении.
Трудно сказать, что так враждебно настроило Бернара — самоуверенность ли Синьяка или его пристрастие к научным теориям, но Синьяк потерял в нем нового последователя и приобрел врага. Мы, вероятно, никогда не узнаем причин этого, но Бернар с того времени и в самом деле отзывался о дивизионизме со смешанным чувством ненависти и презрения. По-видимому, он также уничтожил свои пуантилистские этюды.
С Ван Гогом у Синьяка сложились куда более сердечные отношения. Синьяк, веселый человек и неунывающий товарищ, был твердо убежден, что сделал большие успехи в искусстве, благодаря строгому применению законов оптики. Практические сведения, которые Ван Гог уже получил от Писсарро, Синьяк, по-видимому, дополнил взволнованным изложением своей доктрины. Хотя Синьяк был почти так же непримирим в своих убеждениях, как сам Ван Гог, его агрессивность не являлась результатом раздражительности, а была скорее непреодолимой потребностью обращать всех в свою веру. Он просто был не в силах упустить случай доказать непогрешимость своих теорий. Ван Гог, видимо, поддался убеждениям Синьяка, потому что начал в Анжере ряд пейзажей, выполненных мелкими точками; несколько аналогичных пейзажей он сделал из окна своей комнаты на улице Лепик. Однако, используя пуантилистскую технику, он следовал не столько точным правилам системы Синьяка, сколько порыву собственного энтузиазма. А это не могло не повлечь за собой оживленных споров с его новым другом. Между прочим, работы Ван Гога не вызывали у Синьяка особого восторга. Хотя Синьяк был не менее темпераментен, чем Ван Гог, он стремился контролировать свои эмоции, наблюдая законы цветовых контрастов. Он старался не поддаваться „соблазнам" природы и любил указывать на то, что ни один из старых мастеров, по существу, не писал непосредственно с натуры, благодаря чему им и удавалось господствовать над своими сюжетами. Но Ван Гог предпочитал писать на основе своих непосредственных ощущений и рассматривал технику мелких точек только как дополнительное средство.
Все же теория дополнительных цветов Синьяка вдохновила его на применение „ореолов": он окружал каждый предмет дополнительным к фону цветом для того, чтобы лучше его подчеркнуть.
„Неортодоксальность" Ван Гога не мешала ему высоко ценить систему Синьяка и Сёра. „Что касается пуантилистского выполнения, ореолов и прочего, — объяснял он брату, — то я считаю их настоящим открытием; однако сейчас уже можно предвидеть, что эта техника, как и любая другая, не станет всеобщим правилом. По этой причине „Грандт-Жатт" Сёра, пейзажи Синьяка, выполненные крупными точками, и „Лодка" Анкетена станут со временем еще более индивидуальными и еще более оригинальными". 56
Хотя Ван Гог и не присоединился к небольшой группе, сплотившейся вокруг Сёра, он, несомненно, много выиграл от дружбы с Синьяком. Искренность Синьяка, его незаурядные способности, необычайная сосредоточенность, с которой он отдавался работе, произвели на Ван Гога большое впечатление. Встречаясь в Аньере, они вместе завтракали, а потом, как вспоминал Синьяк, пешком возвращались в Париж. „Ван Гог был в синей рабочей блузе, рукава которой он усыпал мелкими брызгами краски. Идя рядом со мной, он кричал, жестикулировал, размахивал большим свеженаписанным полотном, пачкая краской себя и прохожих". 57 Зачастую полотно Ван Гога бывало необычайно больших размеров, и он делил его на несколько прямоугольников, чтобы за один сеанс сделать на нем несколько разных этюдов. Если же по пути домой он встречал друзей, с чьим мнением считался, как, например, Камилла Писсарро, то прислонял свое новое произведение к первой попавшейся стене и, не обращая внимания на прохожих, требовал дать ему оценку. 36
С Эмилем Бернаром у Ван Гога были еще более близкие отношения, чем с Синьяком. В один прекрасный день они встретились у Танги, куда Бернар пришел за покупками. Когда их познакомили, голландец тотчас же расхвалил работы Бернара, которые изучал в лавке Танги. Они ушли вместе, и Ван Гог привел своего нового знакомого в квартиру на улице Лепик, где они обменялись картинами в ознаменование своей первой встречи. 58 Впоследствии они часто встречались и даже работали вместе в маленькой мастерской, которую Бернар построил в саду при доме своих родителей в Аньере, неподалеку от острова Гранд-Жатт.
Но после ссоры с отцом Бернара, не верившим в призвание сына, Ван Гог предпочел не возвращаться туда, хотя и сохранил близкую дружбу с молодым художником. Так же как с Синьяком, Ван Гог часто работал с Бернаром в Аньере на берегах Сены. Бернар был так поражен рвением своего друга, что впоследствии писал: „Я видел, как он проходил пешком большие расстояния по жаре, чтобы написать понравившийся ему мотив, он никогда не щадил себя. Дождь, ветер, снег — ничто не останавливало его. Он брался за работу в любое время, днем и ночью, чтобы написать звездное небо или полуденное солнце". 59
Бернар был более склонен к размышлениям, чем другие художники, которых Ван Гог встречал в Париже. Он интересовался всеми новыми течениями, постоянно читал, вел дневник, писал стихи и всерьез задумывался над философскими теориями и теориями искусства. В нем удивительно уживались искренне критическое отношение к себе с самоуверенностью, упорное стремление к логике и правде с юношеской восторженностью и даже самонадеянностью. Он любил анализировать картины других художников, старых и новых, для того чтобы, уяснив себе их особенности, иметь возможность экспериментировать с их различными элементами — цветом, линией, композицией, распределением светотени, лессировкой, фактурой. Одаренный острым умом и вечно подгоняемый творческим порывом, питающийся из многих источников, но в то же время достаточно сильный для того, чтобы ассимилировать их, а не слепо следовать им, Бернар не мог не произвести глубокое впечатление на Ван Гога своими познаниями и серьезностью, совершенно необычными в девятнадцатилетнем юноше. В свою очередь Бернар привязался к голландцу, первому, кто одобрительно отозвался о его работе и принял его всерьез. Тем не менее Ван Гог указывал Бернару на опасность превращения в ограниченного фанатика и сектанта, потому что усматривал в слепой безапелляционности своего юного друга и в его чересчур поспешных пристрастиях и предубеждениях недостаток жизненного опыта. „Я думаю, — говорил ему Ван Гог, — со временем ты поймешь, что в мастерских не узнаешь много не только о живописи, но и о механике жизни вообще; поэтому человек должен учиться искусству жизни так же, как искусству живописи, не прибегая к помощи старых трюков и оптических иллюзий разных умников".
Он также предупреждал Бернара, что „лучше присмотреться подольше и окончательно увериться в своей правоте, чем сразу же выносить категорическое суждение". 60
Ван Гог с сожалением наблюдал постоянные ссоры, которые Бернар затевал с Гогеном (так недружелюбно проявившим себя в Понт-Авене), и примирительно объяснял Тео характер Бернара: „Иногда он бывает раздражительным и придирчивым, но я, конечно, не вправе упрекать его за это, так как мне самому хорошо известно, что такое расстройство нервов, и я знаю — он тоже не станет попрекать меня..." 61
Бернар и Ван Гог находили богатый материал для споров на выставках, состоявшихся в Париже весной 1887 г. На новой „Международной выставке" у Пти Ренуар показал большую композицию „Купальщицы", для которой ему позировала Сюзанна Валадон. Ренуар несколько лет работал над этой картиной, свидетельствовавшей о его искренних усилиях оторваться от импрессионизма и вновь опереться на традиции XVIII века. Его поиски идеальных линейных гармоний, упрощение, гладкая манера письма и холодные тона имели большой успех, хотя некоторые художники не скрывали своего неодобрения. Ван Гог тем не менее восхищался „чистой, ясной линией" Ренуара, которая говорила о сознательном разрыве художника с импрессионизмом.
Сам Ренуар, однако, недолго продолжал поиски в этом направлении. Немного позднее, в том же 1888 г., он окончательно отказался от гладкой манеры письма, напоминающей Энгра, и вернулся к технике вибрирующих мелких мазков, которыми пользовался прежде.
Писсарро был среди тех, кто возражал против „Купальщиц" Ренуара, потому что упор на рисунок, по его мнению, привел к отсутствию единства, из-за чего фигуры выглядели „существующими отдельно". Сам Писсарро был представлен на „Международной выставке" у Пти несколькими последними пуантилистскими работами, появившимися здесь впервые вместе с полотнами его бывших друзей — Ренуара, Моне и Сислея. Писсарро с радостью констатировал, что дивизионистская техника придала его картинам большую яркость света по сравнению с картинами остальных, чью манеру выполнения он считал „путанной".
Берта Моризо, Уистлер, Пюви де Шаванн и Редон также участвовали в выставке. „Сёра, Синьяку, Фенеону, всем нашим молодым друзьям нравятся только мои работы и кое-что у г-жи Моризо, — сообщал Писсарро своему сыну Люсьену и добавлял, — это, естественно, объясняется нашей общей борьбой. Но Сёра, человек хладнокровный, логичный и сдержанный, не колеблясь ни минуты, объявляет, что мы стоим на правильных позициях и что импрессионисты отстали теперь еще больше чем прежде". 62
В то время в Париже состоялась также большая ретроспективная выставка Милле, предоставившая Ван Гогу возможность изучить работы художника, которого он боготворил. Теперь, когда Милле умер, на его выставку стекались толпы народа, и все старались превзойти друг друга в выражении своих восторженных чувств. Тот факт, что 500 000 франков, предложенные за картину „Ангелюс", были сочтены слишком низкой ценой, сыграл немаловажную роль в этой вспышке восхищения. 63
Глядя на Милле новыми глазами, Ван Гог обнаружил, что тот не очень красочен, что в некоторых его работах преобладают серые цвета. Но это нисколько не уменьшило восхищения Ван Гога, так как он особенно восторгался пластичностью простых крестьянских фигур Милле и поэтической точностью, с какой были переданы их характерные жесты. Впоследствии он советовал сестре: „Надеюсь, ты будешь почаще ходить в Люксембургский музей и посмотришь также современную живопись в Лувре, чтобы получить представление, что такое Милле, Жюль Бретон, Добиньи или Коро. Остальных, за исключением Делакруа, можно не смотреть. Хотя теперь работают в совершенно иной манере, произведения Делакруа, Милле и Коро остаются по-прежнему прекрасными, никакие перемены не влияют на них". 64
Более спорной, чем посмертная выставка Милле, более важной, но привлекшей гораздо меньше внимания, оказалась новая выставка „Независимых". Редон снова выставил там свои работы, но в отношении его Ван Гог не разделял восторгов Бернара. Для Ван Гога, как и для многих других, центром притяжения у „Независимых" снова оказались картины Сёра и его друзей.
Высокая оценка, которую Ван Гог давал этим художникам, повлекла за собой жаркие споры с Бернаром, презрительно отметавшим их теории и не желавшим изучать их полотна. Ван Гога привело в отчаяние заявление Бернара, что он не стал бы выставляться вместе с Сёра и Синьяком. Вопрос этот имел для Ван Гога не только теоретическое, но и чисто практическое значение, поскольку в то время он был увлечен идеей собрать работы кое-кого из своих друзей и показать их на специальной выставке, если только ему удастся найти помещение.
Удивительно, что, не послав ничего на выставку „Независимых" в 1887 г., Ван Гог мечтал тем не менее найти кафе, где он мог бы показать свои картины. В конце концов ему удалось повесить ряд своих картин вместе с работами Анкетена, Бернара и Лотрека в „Тамбурине", кабаре, принадлежавшем бывшей натурщице Сегатори. „Тамбурин" на бульваре Клиши посещали многие писатели и художники, заходил туда и Эрнест Хошеде, друг Мане, Ренуара и Моне, пылкий покровитель „Независимых", который в промежутках между банкротствами и судебными распродажами его имущества собирал картины импрессионистов.
Некоторые считали Ван Гога любовником Сегатори, до сих пор еще красивой итальянки. Однако известно лишь, что после ссоры с ней Винсент сказал брату: „Я все еще привязан к ней, думаю, что и она ко мне тоже". 65 В результате он на тележке увез все свои картины из „Тамбурина". Ходили слухи, что расположение Сегатори снискал вместо него обыкновенный сутенер, а сам Винсент, не щадя сил, ругал подруг Сегатори за размолвку с нею, так как считал, что „она не властна над собой и сама себе не хозяйка".
Ван Гог всегда старался привлечь как можно больше своих друзей к участию в начинаниях, подобных тому, которое так печально закончилось в „Тамбурине". Гоген не выставлялся там лишь потому, что в начале апреля 1887 г. уехал вместе с Шарлем Лавалем в Панаму, а оттуда на Мартинику, где надеялся утолить свою жажду приключений и тягу к перемене мест, к тропическим краскам и примитивной жизни туземцев.
Однако, перед тем как уехать, Гоген принял участие в другой выставке, устроенной Ван Гогом в огромном зале на углу авеню Клиши и Сент-Уэн, где помещался популярный общедоступный ресторан. Впоследствии Эмиль Бернар рассказывал об этом событии:
„Винсент Ван Гог решил устроить что-то вроде выставки импрессионистов. Зал был огромный, в нем можно было развесить свыше тысячи полотен. Винсент попросил поэтому помочь ему, и Луи Анкетен, Конинг, а также Эмиль Бернар присоединились к нему. [Упоминаний об участии Гогена нет.] Обычные посетители ресторана пришли в ужас от этой импровизированной выставки. (Конечно, она была там неуместна, но ведь приходится брать то, что дают, и это все-таки лучше, чем ничего.) Но так как посетители неспособны были оценить, что плохо, а что хорошо, то они просто решили смирился и продолжали обедать, окруженные этими многокрасочными полотнами, хотя и были смущены непривлекательным видом картин и художников. Побывали там и многие художники, среди них Писсарро, Гоген, Гийомен, Сёра и другие, а также несколько торговцев картинами, которые были расположены к новаторам и даже приобрели кое-что. Одним из этих торговцев был г-н Жорж Тома...
Здесь Винсент раскрылся во всей полноте своего яркого таланта. Уже тогда многие полотна позволяли предугадать стиль, силу, смелость его более поздних произведений. К этим полотнам относились прежде всего „Портрет папаши Танги", такой восхитительно радостный, „Фабрики в Клиши", от которых, казалось, исходил запах угля и газа, и пронизанные солнцем пейзажи Аньера. Самой поразительной их чертой была напряженность жизни, и хотя лихорадочная активность художника приводила иногда к некоторой поспешности исполнения, каждый все же ощущал в его работах мощную логику и глубокие познания. Так как на стенах было развешано около ста его картин, у зрителей оставалось общее впечатление, что он господствует в зале, и это было впечатление радости, трепета, гармонии". 59
На этой выставке в ресторане Сёра впервые заговорил с Ван Гогом. 66 Но отношения их так и не стали близкими.
Вместе с Сёра и Синьяком Ван Гог воспользовался предложением Антуана развесить свои картины и рисунки в фойе только что основанного им „Свободного театра", на улице Пигаль. Антуан, посвятивший свой театр служению реалистической драме, сообщал другу Золя Полю Алексису: „У меня в репетиционном зале имеется 60—80 квадратных метров пустых стен, которые можно использовать. Я подумал о тех молодых людях, которые иногда пишут и лепят великолепные вещи, но вынуждены держать их в своих мансардах... У меня в театре они могут развесить готовые картины, а так как спектакли будут посещаться шикарной публикой, то эта скромная выставка может оказаться полезной. Не забывайте, что среди абонирующих места уже есть несколько графов и миллионеров. Картина должна лишь прийтись им по вкусу, и они купят ее. Не находите ли вы, что это хорошая идея?.. Не надо никаких рам; я хочу, чтобы фойе „Свободного театра" носило чисто артистический, а не буржуазный характер". 67 Но, по-видимому, ни графы, ни миллионеры не прельстились картинами, выставленными в „Свободном театре". Винсент Ван Гог, должно быть, посещал собрания в этом фойе, где Антуан собирал своих друзей писателей и художников и где иногда появлялся Эдмон Гонкур, перед которым художник благоговел.
Позднее Ван Гог, видимо, принимал участие в выставке, устроенной в помещении редакции „Revue independante", где Фенеон часто показывал работы Сёра и его соратников, а также других авангардистских художников. Гоген отказался от приглашения выставиться, потому что боялся, что его примут за новичка, если он повесит свои полотна там, где уже выставлялись раньше Синьяк и Дюбуа-Пилле. Не одобрял он и того, что там выставлялся Гийомен. Ван Гог был очень огорчен, видя такое отсутствие великодушия, тем более, что сам он способен был восхищаться работами художников, которые, как он знал, с презрением относились к его собственным работам. „Художники, — объяснял впоследствии Ван Гог,— не всегда достаточно дружелюбны. Они либо чересчур переоценивают хорошее в людях, либо вовсе не замечают его.
Лично я, однако, склонен считать, что справедливость — более сильное чувство, чем это кажется. Человек иногда имеет право немного посмеяться и позабавиться, и даже много". 68
Ван Гог старался, чтобы соперничество между друзьями не влияло на его суждения, и воздавал должное каждому в зависимости от его таланта. Приехав в Париж, он менее чем за год перезнакомился с Лотреком и Анкетеном, Камиллом и Люсьеном Писсарро, Гийоменом и Гогеном, Бернаром, Синьяком, Сёра и многими другими, как, например, Шуффенекер, Виньон и, видимо, также Дега и Моне. Беседы с этими людьми помогли ему разобраться в собственных мыслях. Изучение их работ, наряду с работами Сезанна, Монтичелли, Делакруа, Милле и японскими гравюрами, также способствовало его развитию. Эти зачастую противоречивые влияния более или менее отчетливо проявляются в картинах Ван Гога, сделанных в Париже, свидетельствующих о больших расхождениях не только в манере исполнения, но и в цвете; мелкие точки и мазки чередуются с широкими, решительными, тонкие слои краски — с тяжелыми и густыми, яркие краски — с бледными, одноцветные композиции — с этюдами в дополнительных цветах, импрессионистские наброски — с картинами, созданными под влиянием японских гравюр (как, например, портрет женщины, предположительно изображающий Сегатори). Та же разноречивость в концепции картин: то упор на линию и перспективу, то стремление компоновать большими массами. Но во всех его работах чувствуются сила и тенденция к преувеличениям, свойственные лично ему. Создается впечатление, будто после каждого нового опыта или знакомства с работами других художников Ван Гог пытался перевести на свой собственный язык то, что больше всего его поразило. Делал он это, однако, не из желания подражать, а скорее для усвоения того, чем он восхищался у других.
И все же, несмотря на все новые элементы, которые заметны в его парижских картинах, Ван Гог писал осенью 1887 г. своей сестре Вил: „Что касается моей собственной работы, то картина „Едоки картофеля", написанная в Нуэнене, в конечном счете лучшее из того, что я сделал.
Правда, с тех пор, как я потерял возможность находить модели, я получил возможность изучить проблемы цвета, и когда мне снова удастся найти модели для своих фигур, я, надеюсь, смогу доказать, что меня интересуют не только зеленые пейзажики или цветы. В прошлом году я почти ничего не писал, кроме цветов, чтобы привыкнуть к другим краскам, помимо серых, а именно, к розовой, светло или ярко-зеленой, светло-голубой, пурпурной, желтой, оранжевой, красивой красной. И когда этим летом я писал пейзажи в Аньере, то видел в них больше красок, чем прежде. Теперь я исследую портретную живопись и, должен сказать, не пишу от этого хуже". 69
Хотя Ван Гог не упоминает японские гравюры, 70 которые впервые увидел в Антверпене, а сейчас в Париже начал внимательно изучать, они внесли немалый вклад в его новый художественный словарь. Во времена своей злополучной дружбы с Сегатори он устроил даже выставку японских гравюр в „Тамбурине" и проводил много времени в специализировавшейся на восточном искусстве галерее Бинга, просматривая тысячи гравюр и рисунков. Он накупил гравюр на все деньги, какие мог истратить, и советовал всем знакомым сделать то же самое.
Особенно сильное впечатление японское искусство произвело на Анкетена и Бернара, они разделяли увлечение Ван Гога гравюрами Хокусаи и обменивались ими. Гогена также привлекали японские гравюры (Дега и импрессионисты, вероятно, пробудили в нем интерес к японскому искусству еще до того, как он познакомился с Ван Гогом). Что же касается друга Сёра Фенеона, то он собирался писать книгу о японском искусстве, но впоследствии отказался от этого намерения. Увлечение этими экзотическими образами не замедлило сказаться в творчестве Ван Гога, Бернара, Анкетена и Гогена. Ван Гог вскоре украсил свою комнату новыми приобретениями. Он изобразил также несколько японских гравюр на заднем плане двух портретов папаши Танги, возможно написанных на улице Лепик, а также в портрете женщины, сидящей в „Тамбурине". Он даже скопировал некоторые из этих гравюр, но в своих копиях, как всегда, сочетал верность образцу с большой свободой выражения и упором на то, что ему казалось наиболее существенным.
Теперь, когда Ван Гог ближе познакомился с художественным миром Парижа, его дискуссии с Тео все чаще касались проблем взаимоотношений торговца картинами с художниками — вопрос, которому Винсент придавал очень большое значение. Впоследствии Ван Гог рассказывал Гогену, что в его отсутствие „круг участников этих дискуссий расширился — в них приняли участие Гийомен, оба Писсарро, Сёра... Дискуссии эти часто касались того, что так дорого нам обоим — моему брату не меньше чем мне, — какие меры надо принять, чтобы обеспечить материальную сторону существования художников и доставить им средства для их работы (краски, холсты), и как сохранить непосредственно за художниками хотя бы долю той стоимости, которую в наше время картина приобретает лишь спустя долгое время после того, как перестает быть собственностью автора". 71
Ван Гог был больше всего обескуражен не отсутствием интереса к его собственным работам, а тем, что люди, подобные Писсарро, Гийомену и Гогену, должны были постоянно бороться с трудностями, которые ослабляли и даже парализовали их творческие усилия. Он упорно старался убедить брата, что единственный выход — это бросить Буссо и Валадона и открыть самостоятельное дело.
Но поскольку братья мечтали обеспечить ряд художников регулярным заработком путем приобретения всех их работ, такое начинание было делом нелегким и сулящим мало надежд на успех, если судить по затруднениям, с которыми приходилось бороться Дюран-Рюэлю после двенадцати лет аналогичной политики.
Аукцион, устроенный Дюран-Рюэлем в Нью-Йорке в мае 1887 г., дал очень скромные результаты. Согласно газете „New York Times", „покупателей нашлось немного и торги шли очень вяло. Цены большей частью были довольно низкие". Только картины Моне в среднем дали свыше 1 000 долларов каждая; самая высокая цена на картину Ренуара равнялась 675 долларам, а пастель Дега „На скачках" была продана за 400 долларов. Ни одна из работ Сислея и Писсарро не превысила цены в 200 долларов. Несколько картин пришлось снять с продажи. 72
Учитывая недавний кризис, угрожающую позицию Бисмарка, а главным образом отсутствие собственного капитала, Тео предпочитал не пускаться в такое рискованное предприятие, а продолжать службу у Буссо и Валадона, хотя он и не соглашался с их взглядами. Его пылкий брат возражал против такого компромисса, но Тео по крайней мере был уверен, что сможет таким образом сделать людям хоть немного добра, не обрекая себя на неизбежное банкротство. И в самом деле, под нажимом Винсента Тео в течение зимы 1887/88 г. покупал работы молодых художников, которых он и Винсент хотели подбодрить. Тео был благодарен Винсенту за то, что тот собрал вокруг них обоих группу художников и новых друзей; он откровенно признавался, что сам не сумел бы этого сделать. 73 Помимо художников, с которыми он познакомился через брата,— среди них был и Лотрек, — Тео поддерживал личные отношения с Пюви де Шаванном, Роденом и Сислеем, навещая последнего в Море.
Наиболее сердечные отношения у Тео, видимо, сложились с Редоном и Дега, а теперь он сблизился также с Камиллом Писсарро, пуантилистские картины которого Дюран-Рюэль все еще отказывался продавать.
Винсент не скрывал своего удовлетворения, когда писал сестре: „Тео работает на всех импрессионистов; для каждого из них он что-то сделал или что-то продал и, конечно, будет продолжать в том же духе. Но... это получается у него совсем иначе, чем у обычных торговцев картинами: им ведь наплевать на художников". 74
В 1888 г. Тео Ван Гог умудрился даже заключить контракт с Моне, который разозлился на Дюран-Рюэля за его попытки открыть американский рынок и обвинил своего бывшего торговца в том, что тот переправил все его картины за Атлантический океан. 75
Моне незадолго перед этим писал поля тюльпанов в Голландии, побережье Средиземного моря и скалистые берега Бретани. Когда он выставил эти картины у Буссо и Валадона, Малларме поздравил его, заявив, что он превзошел самого себя; Фенеон же обвинил его в „блестящей вульгарности".
Когда в ноябре 1887 г.
больной Гоген, без гроша в кармане, вернулся с Мартиники, Тео также купил у него несколько картин и кое-что из керамики. Пережив очень трудные времена в Панаме, где он работал землекопом на канале, чтобы заработать на проезд до Мартиники, Гоген скоро разочаровался в тропиках и тамошнем климате. Он с трудом удержал своего друга Лаваля от самоубийства во время приступа лихорадки. Когда он вернулся в Париж, безграничное гостеприимство Шуффенекера помогло ему снова встать на ноги и подумать о том, как жить дальше. „Дела в Париже идут все хуже и хуже,— писал он своей жене в Данию, — все считают, что война — единственный выход из положения". И он цинично добавлял: „В один прекрасный день она разразится, и в этот день освободится много мест. Зато тем из нас, кто уцелеет, будет куда легче". 76
Гоген также сообщал жене, что Буссо и Валадон стали теперь „центром импрессионистов" и что он возлагает большие надежды на их усилия, хотя на самом деле это были усилия Тео Ван Гога.
Действительно, в январе 1888 г. Тео устроил небольшую выставку работ Писсарро, Гийомена и Гогена, на которой последний впервые выставил один из своих мартиникских пейзажей. Картины, привезенные Гогеном, в основе своей не отличались от тех, которые он прежде написал в Бретани, если не считать более богатых красок и некоторой упрощенности рисунка. По выполнению и замыслу они все еще были близки к картинам импрессионистов. Однако Фенеон, желая, видимо, поощрить художника, напечатал благожелательный обзор этой выставки.
На Винсента Ван Гога произвело большое впечатление возросшее мастерство Гогена. Сам он был до некоторой степени приведен в замешательство всем тем, что ему довелось увидеть и услышать в Париже. Он жаждал полного уединения, чтобы легче переварить и лучше использовать вновь приобретенные знания. Намерение Гогена вернуться в Бретань и уединиться лишь подстегнуло стремление Ван Гога покинуть Париж. Он ощущал растущую потребность снова приблизиться к природе, бросить столицу с ее волнениями и развлечениями.
Париж окончательно истощил его силы; он начал много пить, пытаясь этим подбодрить себя, но ясно предвидел приближение момента, когда силы окончательно изменят ему. Хотя его отношения с Тео стали более дружескими, Винсент не мог побороть в себе чувство подавленности и беспомощности. Условия работы тоже становились все тяжелее, и Тео вспоминал впоследствии, что хотя Винсент „видел в Париже множество вещей, которые хотел бы написать, он неизменно был лишен возможности это сделать. Натурщики не хотели позировать ему, работать на улицах ему запрещали, и в результате его раздражительности постоянно возникали сцены, доводившие его до такого состояния, что ладить с ним не было никакой возможности, а сам Париж становился для него совершенно невыносимым". 77
Он постоянно стремился к перемене места. Гоген, видимо, пытался увезти его с собой в Понт-Авен, но Ван Гог мечтал о юге и жаждал побыть в одиночестве хотя бы некоторое время.
В феврале 1888 г. Гоген уехал в Бретань, в то время как Ван Гог готовился к отъезду в Прованс. „Кто любит японское искусство, — объяснял он брату, — кто ощутил его влияние,— а это общее явление для всех импрессионистов, — тому есть смысл отправиться в Японию, вернее сказать, в места, равноценные Японии, — на юг. Я считаю, что в конечном счете будущее нового искусства — на юге". 78
Ван Гог собирался вначале поехать в Арль, а затем отправиться в Марсель, где он будет чувствовать себя ближе к Монтичелли и Сезанну. Тео ни в коей мере не препятствовал отъезду Винсента. Он согласился ежемесячно высылать брату денежное пособие, хотя и скромное, но достаточное для удовлетворения его нужд. Художник считал это своего рода коммерческой сделкой, на основании которой вся его продукция будет поступать в собственность Тео. Он только сожалел, что Тео не может сделать того же для Гогена и Бернара.
Перед отъездом Ван Гог попросил Бернара помочь ему привести комнату в такой вид, чтобы Тео казалось, словно брат его и не уезжал. 79 Он также пригласил Бернара приехать к нему на юг, как только это будет возможно.
За несколько часов до отхода поезда 20 февраля 1888 г. Ван Гог в сопровождении брата нанес свой первый и последний визит в мастерскую Сёра.
Примечания
1 Ситуация эта хорошо изложена, особенно там, где это касается американских художников (хотя анализируется несколько более поздний период). См.: H. Cahi11. Forty Years After. „Magazine of Art", май 1949.
2 О салонах этого периода см.: F. Jourdain. L'Art officiel de Jules Grevy a Albert Lebrun. „Le Point", апрель 1949; см. также: Каталог выставки „Le Salon entre 1880 et 1900". Paris, Galerie Beaux-Arts, апрель — май 1943; каталог выставки „The two Sides of the Medal". Detroit Institute of Arts, 1954.
3 Письмо Стриндберга к Гогену от 1 февраля 1895 г., Париж. См.: J. de Rotonchamp. Paul Gauguin. Paris. 1926, стр. 150.
4 О восьмой выставке импрессионистов см.: Джон Ревалд. История импрессионизма. Л.—М. „Искусство", 1959, стр. 338—343.
5 О романе Золя „Творчество" см.: J. Rewald. Cezanne, sa vie, son oeuvre, son amitie pour Zola. Paris, 1939, гл. XIX.
6 См.: I. de Wyzewa. La Revue wagnerienne. Paris, 1934, стр. 75 (этим художником был Буланже).
7 Об этих дуэлях см.: J. Ajalbert. Memoires en vrac. Au temps du Symbolisme (1880—1890). Paris, 1938, гл. VII, XVI; Ferreus. Annuaire de duel (1880—1889). Paris, 1891.
8 Галерея Тео Ван Гога находилась на бульваре Монмартр, 19, основные галереи Буссо и Валадон помещались на площади Оперы, 2, а издательская контора Гупиля на улице Шапталь, 9.
9 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [июнь — июль 1888, Арль]. См.: Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh. Amsterdam, 1952—1954, т. IV, № W4, стр. 150. Различные издания и переводы писем Ван Гога см. библиографию.
10 Письмо В. Ван Гога к X. М. Левенсу [август — октябрь 1887, Париж], там же, т. III, № 459а, стр. 164. Письмо написано по-английски.
11 См.: О. Mirbeau. Lettres a Claude Monet. „Cahiers d'Aujourd'hui", 1922, № 9, стр. 162.
12 О Дюран-Рюэле в Америке, см. его воспоминания у L. Venturi.
Les Archives de l'Impressionnisme. Paris — New York, 1939, t. II, стр. 214—217; см. также: H. Huth. Impressionnism cornes to America. „Gazette des Beaux-Arts", апрель 1946; Джон Ревалд. История импрессионизма, стр. 332—341.
13 Неподписанная статья в „The Churchman", 12 июня 1886.
14 Неподписанная статья в „The New York Commercial Advertiser", 10 апреля 1886.
15 Неподписанная статья в „The New York Herald", 10 апреля 1886.
16 Письмо В. Ван Гога к брату [конец декабря 1881, Гаага]. Verzamelde Brieven.., т. I, № 166, стр. 295.
17 A. S. Наrtrick. A Painter's Piligrimage Through Fifty Years. Cambridge, 1939, стр. 48.
18 См. там же, стр. 42. Многие авторы утверждают, что Бернар сделал эти полосы не на парусе, а на своем холсте. Сам Бернар в своих „Воспоминаниях" не дает на этот счет определенных сведений. Однако, поскольку он рассказывает, что Ван Гог сделал воображаемый фон в этюде, выполненном в мастерской Кормона, и не был за это изгнан, версия Хартрика о покушении Бернара именно на парус кажется наиболее достоверной.
19 Неопубликованные записки Бернара, любезно предоставленные г-ном М. А. Бернаром, Париж.
20 F. Gauzi. Lotrec et son temps. Paris, 1954. Впоследствии Бернар писал, что Ван Гог „пробыл в мастерской Кормона два месяца и завоевал репутацию заядлого бунтаря. Он писал за один сеанс по три этюда, утопающих в густо наложенной краске, начинал все сначала на новых холстах, рисовал модель во всевозможных ракурсах, в то время как другие ученики, за его спиной насмехавшиеся над ним, тратили по неделе на тупое копирование одной ноги". (См. примеч. 59.)
21 Письмо В. Ван Гога к ван Раппарду [апрель 1884, Нуэнен]. См.: Lettres to an Artist from Vincent van Gogh. London, 1936, № 33, стр. 141; Verzamelde Brieven.., т. IV, № R43, стр. 110—112.
22 Bernard. Introduction, Lettres de Vincent van Gogh a Emile Bernard. Paris, 1911, стр. 10.
23 Письмо А. Бонгера к родителям [1886, Париж]. См.: Verzamelde Brieven.., т. III, № 462а, стр. 171.
24 Письмо А. Бонгера к родителям от 23 июня 1886, Париж, там же, стр. 171.
25 Письмо Тео Ван Гога к матери [лето 1886, Париж]. См. Introduction, Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XXXVII—XXXVIII.
26 Письмо В. Ван Гога и А. Бонгера к Тео Ван Гогу [август — октябрь 1886]. Париж. См.: Verzamelde Brieven.., т. III, № 460а, стр. 165, 166.
27 Письмо В. Ван Гога к Джону Расселу [апрель 1888, Арль]. См.: Н. Thannhauser. Van Gogh et John Russel. „L'Amour de L'Art"; „Burlington Magazine", сентябрь 1938; Verzamelde Brieven.., т. III, № 477а, стр. 198.
28 Т. J. Honeymаn. Van Gogh. A Link with Glasgow. „The Scottish Art Review", т. II, № 2, 1948.
29 Gauzi цитируется по G. Coquiot. Lautrec. Paris, 1921.
30 S. Valadon цитируется по F. Fels. Utrillo. Paris, 1930.
31 См.: J. E. S. Jeanes. D'apres nature. Geneve — Besancon, 1946, стр. 18, 35. Об Анкетене см.: W. Rothenstein. Men and Memories. Recollections (1872—1900), New York, 1931, стр. 64; см. также: Bernard. Louis Anquetin. „La Renovation Esthetique", сентябрь 1905; „Gazette des Beaux-Arts", февраль 1934; E. Dujardin. Le cloisonisme. „Revue independante". 19 мая 1888; каталог выставки „Eugene Carriere et le Symbolisme". Paris, Orangerie, декабрь 1949 — январь 1950, стр. 93.
32 Дневник Синьяка, запись от 24 мая 1897. См. отрывки из неопубликованного дневника Поля Синьяка. „Gazette des Beaux-Arts", апрель 1952.
33 См. J. Desclozeaux. Les Artistes independants. „La Cravache", 8 июня 1888. О „Независимых" см.: G. Coquiot. Les Independants (1884—1920). Paris; Coquiot. Seurat. Paris, 1924, стр. 139—149.
34 Сведения, любезно предоставленные В. В. Ван Гогом (Ларен), который до сих пор хранит эти клубочки шерсти.
35 Письмо Тео Ван Гога к брату от 5 сентября 1889 г., Париж; см.: Verzamelde Brieven.., т. IV, № T16, стр. 274.
36 Сведения были предоставлены Люсьеном Писсарро (Лондон). Писсарро якобы заявлял впоследствии: „Я заранее знал, что Ван Гог либо сойдет с ума, либо оставит всех нас далеко позади.
Но я никак не предполагал, что он сделает и то и другое". См.: M. Osborn. Der bunte Spiegel. New York, 1945, стр. 37.
37 Письмо К. Писсарро к Дюран-Рюэлю от 6 ноября 1886 г. См.: L. Venturi, цит. соч., т. II, стр. 24.
38 См.: Coquiot. Vincent van Gogh. Paris, 1923, стр. 136, 137.
39 Предыдущий абзац почти дословно цитируется по Hartrick, цит. соч., стр. 40, 45, 47.
40 Письмо Ван Гога к ван Раппарду [сентябрь 1886], там же, № 58, стр. 216; Verzamelde Brieven.., т. IV, № R75, стр. 135.
41 Письмо Ван Гога к ван Раппарду от 2 ноября 1881 г., Эттен; Verzamelde Brieven.., т. IV, № R3, стр. 18.
43 Письмо Бернара к родителям от 19 августа 1886 г., Понт-Авен. Lettres de Gauguin a sa femme et a ses amis. Paris, 1946, стр. 94, сноска.
43 См. письма Гогена к жене, конец июня и июль 1886, там же, № XLI, XLII, стр. 91—94.
44 Известна только начальная буква „Р" имени этого француза. См.: Hartrick, цит. соч., стр. 30.
42 См.: Hartrick, там же, стр. 31—33.
46 См. письмо Писсарро к сыну от 3 декабря 1886 г.; Camille Pissarro. Lettres a son fils Lucien. Paris, 1950, стр. 112.
47 Письмо В. Ван Гога к Бернару [конец июля 1888, Арль]. Lettres to Emile Bernard. London — New York, 1938, № 11, стр. 57; Verzamelde Brieven.., т. IV, № BII, стр. 215.
48 Письмо Тео Ван Гога к сестре [1886—1887, Париж]. См.: Introduction, Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XXXVIII. О взаимоотношениях братьев см.: Ch. Mauron. Vincent et Theo van Gogh. Une symbiose. Amsterdam, Institut voor moderne Kunst, N I, 1953.
49 Письмо Тео Ван Гога к сестре, там же, стр. XXXVIII—XXXIX.
50 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [лето или осень 1887, Париж]; Verzamelde Brieven.., т. IV № WI, стр. 144.
51 Письмо Ван Гога к брату, июль 1880 [Куэзмес]; Verzamelde Brieven.., т. I, № 133, стр. 195.
52 О Танги см.: С. Waern. Some Notes on French Impressionism. „Atlantic Monthly", апрель 1892; O. Mirbeau. Julien Tanguy, „Le Journal", февраль 1894, перепечатано в „Des Artistes". Paris, 1922, т. I, стр. 181—186; E.
Bernard. Julien Tanguy. „Mercure de France", 16 декабря 1908; G. Lesau1x. Tanguy. „Le Memorial Artistique", 17 февраля 1884; H. Schlittgen. Erinnerungen. Munchen, 1926, стр. 250—252; T. Duret. Van Gogh. Paris, 1919, гл. IV; W. Verkade. Le tourment de Dieu. Paris, 1923, стр. 87; M. Dormоу. Tanguy. „Kunst und Kunstlev", август 1931; А. de Goaziou. Le „Pere Tanguy". Paris, 1951; H. Perruchot. Le pere Tanguy. „L'Oeil", 15 июня 1955; Джон Ревалд. История импрессионизам, стр. 200—201, 362. См. также прим. 53.
53 См. J. Rhode. Journal fra en Rejse i 1892, Kopenhagen, 1955, стр. 88—92.
54 См. E. Bernard. Julien Tanguy. „Mercure de France", 16 декабря 1908.
55 См. Coquiot. Vincent van Gogh, стр. 149. Картина Анграна находится сейчас в „Ny Carlsberg Glyptotek" в Копенгагене.
56 Письмо В. Ван Гога к брату [август 1888, Арль]; Verzamelde Brieven.., т. III, № 528, стр. 260 Ван Гог также писал брату в отношении Сёра: „Я часто размышляю над его методом, хотя вовсе не придерживаюсь его; колорист Сёра оригинальный и Синьяк тоже, но в меньшей степени. Пуантилисты открыли нечто новое и, в конечном счете, мне они нравятся" [сентябрь 1888, Арль], там же, № 539, стр. 312.
57 Письмо Синьяка к Кокио. См.: Соquiоt. Vincent van Gogh, стр. 140.
58 См. Bernard. Introduction, Lettres a Bernard, цит. соч., стр. 16.
59 Bernard. Выдержка из неопубликованной рукописи о Винсенте Ван Гоге [1889], найденной среди бумаг его друга А. Орье (любезно предоставлена г-ном Жаком Вильямом Шатору). Текст этот представляет собой либо статью Бернара, которая должна была появиться в одном из журналов, издаваемых Орье, либо был передан Орье как материал для статьи о Ван Гоге, которую он готовил в 1889 г. для „Mercure de France".
60 Письмо В. Ван Гога к Бернару [лето 1887, Париж]. См.: Verzamelde Brieven.., т. IV, № BI, стр. 191.
61 Письмо В. Ван Гога к брату [сентябрь 1888, Арль]. См.: Verzamelde Brieven.., т. III, № 539, стр. 312.
62 Письмо Писсарро к сыну Люсьену от 14—15 мая 1887 г., цит.
соч., стр. 147—149. См. также: Feneon. Quelques Impressionnistes. „La Cravache", 2 июня 1888, перепечатано в Feneon, Oeuvres. Paris, 1948, стр. 137—140.
63 См. письмо Писсарро к сыну от 16 мая 1887 г., цит. соч., стр. 149, 150.
64 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [вторая половина августа 1888, Арль]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № W6, стр. 157, 158.
65 Письмо В. Ван Гога к брату [лето 1887, Париж]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 462, стр. 170; там же, № 461, стр. 167—169. О Ван Гоге и Сегатори см. также: P. Gauguin. Avant et Apres. Paris, 1923, стр. 177, 178.
66 Письмо Сёра к Бобургу от 28 августа [1890]. Опубликовано в книге: R. Reу. La Renaissance du sentiment classique. Paris, 1931, стр. 132.
67 Письмо Антуана к Алексису, 1887; см.: D. Le Вlond-Zo1a. Paul Alexis. „L'Ordre", 2 марта 1939. Об Антуане см.: M. Roussou. Andre Antoine. Paris, 1954.
68 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [середина февраля 1890 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № W20, стр. 180.
69 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [лето — осень 1887, Париж], там же, № W1, стр. 145.
70 О Ван Гоге и японских гравюрах см.: M. E. Tralbaut. Van Gogh's Japanisme. „Mededelingen van de Dienst voor Schone Kunsten der gemeente, 's-Gravenhage", 1954, N 1—2. M. де Саблонье (Vincent van Gogh, Amsterdam — Antwerpen, стр. 61), доказал, что художник уже в Нуэнене был знаком с японскими гравюрами.
71 Письмо В. Ван Гога к Гогену [сентябрь — октябрь 1888, Арль]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 553а, стр. 343.
72 См.: „New York Times", 6—7 мая 1887; каталог распродажи: The Durand-Ruel Collection of French Paintings, Moore's Art Galleries, 290 Fifth Avenue, Sale May 5 and 6, 1887.
73 См. письмо Тео Ван Гога к брату от 27 октября 1888 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № ТЗ, стр. 261.
74 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [июнь—июль 1888, Арль], там же, № W4, стр. 155.
75 См. Письмо Моне к Дюран-Рюэлю, опубликованное у Venturi, цит. соч., т. I, стр. 306—315.
76 Письмо Гогена к жене от 24 ноября 1887 г., Париж, цит.соч., № LVIII, стр. 118.
77 Письмо Тео Ван Гога к его невесте Иоганне Бонгер [апрель 1889]. См.: Introduction, Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLV.
78 Письмо В. Ван Гога к брату [июнь 1888, Арль]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 500, стр. 237.
79 См. воспоминания Бернара в Lettres de Vincent van Gogh.., цит. соч., стр. 112.
ВЫСТАВКА СИНТЕТИСТОВ У ВОЛЬПИНИ И ПОНТ-АВЕНСКАЯ ГРУППА
После своего неожиданного возвращения из Арля в декабре 1888 г. Гоген еще раз воспользовался гостеприимством Шуффенекера и провел около трех месяцев в Париже. Он возлагал большие надежды на выставку „Группы двадцати" в Брюсселе, куда, еще будучи в Арле, получил приглашение и где он надеялся „развенчать" неоимпрессионистов. Действительно, Гоген очень болезненно реагировал на то, что Сёра и его друзья были постоянными участниками бельгийских выставок, в то время как его, Гогена, игнорировали. Не исключена возможность, что приглашением на выставку он был обязан рекомендации Дега, о которой сам просил. Кроме Гогена, среди приглашенных были Сёра, Камилл Писсарро, Кросс и Люс, а также Моне и Дега, причем последний отказался. Гоген собирался даже поехать в Брюссель, но не смог достать денег на дорогу. Однако потрясающий успех, на который он там рассчитывал, не был достигнут; по существу, единственный комплимент по адресу Гогена исходил от Октава Мауса, который написал в одном парижском еженедельнике о брюссельской выставке: „Из всех выставляющихся наибольшей способностью вызывать веселье публики отличается г-н Поль Гоген... Только потому, что в одном из его пейзажей стволы деревьев синие, а небо — желтое, люди делают заключение, что он не имеет самых элементарных представлений о цвете. А его „Видение после проповеди", символизируемое борьбой Иакова с ангелом на ярко-красном поле, наводит публику на мысль, что над нею самым нахальным образом подшутили. Я лично скромно признаюсь, что искренне восхищаюсь г-ном Гогеном, одним из наиболее тонких колористов, какие мне известны, и художником, который больше чем кто-либо другой избегает шаблонных приемов. Меня привлекает и примитивный характер его картин, и очарование его гармоний. В нем есть что-то от Сезанна и что-то от Гийомена, но большинство его последних картин говорит о его быстром движении вперед и о том, что художник уже освобождается от всех посторонних влияний... Ни одна из его картин не была понята публикой...
все они удостоились похвалы Дега, что должно полностью вознаградить художника за все отрицательные отзывы, иронические отголоски которых, вероятно, достигли его слуха". 1
Отсутствие покупателей в Брюсселе временно нарушило планы Гогена отложить какую-то сумму денег для очередного путешествия в тропики, и он со своим другом Мейером де Хааном решил еще раз отправиться в Бретань, где жизнь была дешевле, а пока что занялся керамикой и небольшими скульптурами.
До отъезда Гоген вместе с Эмилем Бернаром сделал также ряд литографий на бретонские сюжеты и написал портрет Шуффенекера, его жены и двух маленьких дочерей, собравшихся в мастерской Шуффенекера. Это полотно по выполнению, композиции и цвету было куда смелее, чем портрет Ван Гога, написанный Гогеном в Арле.
Находясь в Париже, Гоген поддерживал отношения с Тео Ван Гогом, а также переписывался с Винсентом, однако, судя по всему, он так и не встретился со своим „однодневным учеником" Полем Серюзье. Правда, тогда Гоген не знал, что небольшой этюд, который Серюзье написал под его руководством в „Лесу любви" в Понт-Авене, оказал огромное влияние как на Серюзье, так и на его друзей по Академии Жюльена.
Собственно говоря, Академия Жюльена была вовсе не академией, а обычной художественной мастерской, где ученикам предоставляли модели и не слишком строго следили за их работой. Теоретически художественное образование во Франции было бесплатным, однако официальная Школа изящных искусств не имела возможности принять всех, кто желал обучаться в ней. Чтобы освободить французских налогоплательщиков от необходимости обеспечивать бесплатное обучение иностранцам и в то же время не давать оснований обвинять законодателей в скупости, департамент изящных искусств придумал очень ловкий ход. Каждый иностранец обязан был сдать чрезвычайно трудный, по существу, каверзный экзамен по французскому языку, на котором все, "кто прибыли из-за границы с желанием обучаться у официальных французских мастеров, практически проваливались и получали отказ.
Академия Жюльена была отправным пунктом, и перед каждым ее учеником открывалось много путей, ведущих к самостоятельной карьере.
В какой-то мере известность Академии Жюльена была связана также с буйным поведением ее учеников, их легендарной непристойностью, беспощадными шутками, грубыми выходками, которыми они встречали новичков, и дикими шествиями по улицам Парижа. Иностранцам, постоянным объектам насмешек, иногда приходилось у Жюльена очень тяжело, и многие из них в отчаянии были вынуждены покидать Академию.
Академия Жюльена представляла собой ряд мастерских, переполненных учениками. Стены мастерских пестрели поскребками с палитр и карикатурами; там было жарко, душно и на редкость шумно. Над входом висели изречения Энгра: „Рисунок — душа искусства", „Ищи характер в природе" и „Пупок — глаз торса". Найти место среди плотно сдвинутых мольбертов и стульев было нелегко: куда бы человек ни приткнулся, он обязательно кому-нибудь мешал.
Старожилы и те, кто уже заслужил медали Салона, занимали почетные места вблизи модели, новички отсылались в последние ряды, откуда они едва могли разглядеть модели (зачастую одновременно позировали двое). Среди студентов были представлены все национальности: русские, турки, египтяне, сербы, румыны, финны, шведы, немцы, англичане, шотландцы и много американцев, не считая большого количества французов, игравших руководящую роль всякий раз, когда дело касалось шума. Сдержанных англичан по большей части передразнивали и высмеивали, немцев, победителей в последней войне против Франции, не слишком любили, но обращались с ними не хуже, чем с другими, американцев же большей частью оставляли в покое, потому что те умели пускать в ход кулаки. В перерывах они частенько устраивали между собой боксерские состязания, и только им одним разрешалось носить цилиндры во время работы. Один удивительно высокий американец привлекал всеобщее внимание тем, что прикреплял кисти к длинным палкам, чтобы писать на расстоянии и одновременно иметь возможность судить о своей работе.
Сидя на стуле и придерживая палитру ногами, он покрывал холст, стоящий перед человеком, который сидел впереди него, и все время манипулировал длинной кистью над головой своего несчастного соседа. Среди художников, в то или иное время работавших у Жюльена, были ирландец Джордж Мур, впоследствии сделавшийся писателем, немец Ловис Коринт, швейцарец Феликс Валлотон, испанец Игнасио Зулоага, англичанин Уильям Ротенштейн и, позднее, американец Альфред Морер.
В душных мастерских часто стоял оглушительный шум. Иногда на несколько минут воцарялась тишина, затем внезапно ученики разражались дикими песнями. Исполнялись всевозможные мотивы. Французы особенно быстро схватывали чужеземные мелодии и звучание иностранных слов. Они любили негритянские песни и так называемые воинственные кличи американских индейцев. Кроме занятий „пением", они любили подражать голосам животных: лягушек, свиней, тигров и т. д. или свистеть на своих дверных ключах. Часто запевала затягивал одну из их любимых песенок:
La peinture a l'huile
Est tres difficile...
Затем вступал хор:
Mais c'est bien plus beau
Que la peinture a l'eau. *
* Живопись маслом
Очень трудна...
Но она прекраснее,
Чем живопись акварелью (франц.).
В Академии не существовало ни распорядка, ни дисциплины; даже к профессорам во время их редких посещений не всегда относились с уважением. Некоторые ученики, когда к ним приближался профессор, с откровенным вызовом поворачивали обратной стороной свои картины. Верно и то, что в своих советах разные учителя не всегда придерживались одного направления.
Бугро, наиболее знаменитый из них и наделенный наименьшим воображением, непреклонно настаивал на „правильном" рисунке, тогда как другие склонны были по временам отдавать предпочтение цвету.
Лефевр, искусный, но совершенно банальный художник, писавший ню, умудрялся за два часа исправить около семидесяти работ. Человек простой и непосредственный, он всегда находил для каждого слова одобрения. Его коллега Робер-Флери, отличавшийся элегантностью манер и речи, рассматривал этюды, не произнося ни слова, за исключением тех случаев, когда объявлял их авторам, что считает ниже своего достоинства исправлять подобную мазню.
Его любимый совет сводился к тому, что тени не имеют цвета, а всегда нейтральны. Что же касается Дусе, приятного в обхождении парижанина, то он выказывал снисходительное сочувствие к оригинальным экспериментам в мастерских.
Действительно, среди учеников было очень много таких, кто не имел желания усваивать заповеди Школы изящных искусств и предпочитал следовать собственным склонностям. На наиболее сознательных учеников преобладающее влияние оказывали Пюви де Шаванн и Моне. 2
В каждой мастерской имелся избираемый учениками massier, * в чьи обязанности входило не допускать вопиющих беспорядков, следить за печкой, нанимать модели и заниматься прочими административными делами. Поль Серюзье был massier так называемой „малой мастерской" Академии Жюльена, помещавшейся в предместье Сен-Дени, где преподавателями были Лефевр и Буланже. Среди более или менее вульгарных и неотесанных учеников он выделялся большой культурой и был направляющей силой, вожаком в интеллектуальных и художественных вопросах. Однако в то же время он был обаятельный и веселый товарищ, готовый на любые шалости, любивший пошутить, но всегда бравший слабых под свою защиту, гордый своей физической силой, приятной внешностью, замечательным голосом. Родившийся в 1863 г., Серюзье получил превосходное высшее образование, интересовался театром, писал пьесы в стихах, рисовал декорации и делал марионеток; он также много читал и начал даже изучать арабский язык. Родители не желали, чтобы он посвятил себя искусству, но в конце концов он добился разрешения поступить к Жюльену, где быстро начал делать успехи. Его картина, написанная согласно традиционным указаниям учителей, заслужила даже „почетный отзыв" в Салоне 1888 г. Однако в том же году краткое знакомство с Гогеном открыло ему новые горизонты.
* Жезлоносец, старшина (франц.).
Возвратясь из Понт-Авена в Париж в октябре 1888 г., Серюзье показал свой этюд небольшой группе близких друзей по Академии Жюльена. Друзья его стояли выше большинства преимущественно тупых учеников, они интересовались новыми идеями и готовы были отправиться на поиски нехоженых путей.
Все они — Пьер Боннар, Эдуард Вюйар, Морис Дени, Феликс Валлотон и Поль Рансон — были начинающими, и все они на несколько лет были моложе Серюзье. Этюд его вначале показался им почти бесформенным из-за того, что все элементы в нем были до предела синтезированы. Энтузиаст, как все новообращенные, Серюзье зашел в абстракции дальше, чем сам Гоген. Его небольшая картина напоминала лоскутное одеяло с большими пятнами сплошного цвета и абсолютным минимумом натуралистических элементов; практически трудно было сказать, где у нее верх, где низ. Светло-синие стволы деревьев были увенчаны плоскими массами желтого и зеленого, голубое пятно означало кусочек неба, виднеющегося из-за листвы, а отражения в воде, написанные с предельной свободой, занимали всю нижнюю половину картины. Объясняя это произведение, Серюзье передал друзьям „послание" Гогена: „Вместо того чтоб копировать природу, передавая ее такой, какой видишь, надо преображать ее, превращать в игру ярких красок, подчеркивать простые, выразительные, оригинальные арабески и радовать этим глаз".
Намерения Гогена в восторженной интерпретации Серюзье казались прямо-таки волшебством, но друзья его не дали увлечь себя. Им было внезапно предложено решение многих проблем, к которым они еще не успели подойти, в том числе и таких, о существовании которых они еще и не подозревали. Сплотиться вокруг Гогена и принять его теории было бы слишком просто. Могли ли они, обратясь в веру Серюзье, отказаться от своего здорового любопытства, радости экспериментирования, трепета неожиданных открытий? Могли ли они променять свою юношескую предприимчивость на зрелую уверенность? Несомненно, в теориях Гогена было много такого, что могло им помочь освободиться от условности натурализма, но, с другой стороны, они таили в себе опасность сделать их пленниками слишком узкой формулы. А главное, существовал ряд вопросов, на которые сам Серюзье еще не мог дать ответа, так как его встреча с Гогеном ограничилась несколькими часами.
Хотя концепции Гогена стали чуть ли не навязчивой идеей Серюзье, он понимал, как мало он знает о них, и мечтал встретиться с Гогеном еще раз.
Во время пасхальных каникул он в сопровождении нескольких других учеников Жюльена отправился в Понт-Авен, откуда Гоген сообщил Бернару: „Только что приехал Серюзье и не говорит ни о чем другом, кроме происшедшей в нем перемены. Он намерен сопротивляться влиянию Лефевра и обещает повести за собой своих друзей. Я еще не видел ни одной его работы..." 3
В достаточной мере странно, что вначале Серюзье испытал в Понт-Авене большое разочарование и написал своему другу Морису Дени: „Как только я приехал, я осознал, что Гоген, находящийся рядом со мной, не тот художник, о котором я мечтал. В его рассуждениях есть пункты, по которым мы решительно расходимся, в его работах я нахожу недостаток тонкости, нелогичное, доходящее до ребячливости подчеркивание рисунка, поиски оригинальности, граничащей с обманом. Я поэтому воздержался показывать ему мои работы". 4
Однако спустя три дня Серюзье закончил это письмо на более радостной ноте. Приписка сделана в Ле Пульдю, небольшой приморской деревне неподалеку от Понт-Авена: „Я прибыл вчера к этим прелестным берегам, где проведу две недели вдвоем с Гогеном, без развлечений, без забот и без аперитивов. Я охвачен желанием работать, все хорошо... Надеюсь, мне наконец удастся сделать что-нибудь стоящее". 5
В своем энтузиазме Серюзье написал на стене гостиницы следующее кредо, заимствованное из сочинений Вагнера: „Я верю в судный день, когда все те, кто на этом свете осмеливались торговать возвышенным и чистым искусством, все те, кто пятнали и унижали его низменностью своих чувств, своей подлой страстью к материальному наслаждению, будут осуждены на страшные муки. С другой стороны, я верю, что верные апостолы великого искусства обретут славу, что, окутанные тканью небесных лучей, благовоний, мелодичных звуков, — они возвратятся в лоно божественного источника всеобщей Гармонии, чтобы навсегда слиться с ним". 6
Вдохновленный такой мистической преданностью своему призванию, Серюзье должен был, однако, еще найти способ выражения, соответствующий его природному дарованию.
Проблема, которая особенно занимала его и которую он, по-видимому, подробно обсуждал с Гогеном, была сформулирована им в следующих словах: „Какую часть должна занимать природа в произведении искусства? Где должна проходить граница? Надо ли, с точки зрения практики, работать непосредственно с натуры или лишь созерцать и вспоминать ее? Слишком большая свобода пугает меня, беднягу подражателя, и все-таки голова моя полным-полна образами, порожденными всем тем, что я постоянно вижу вокруг себя, и поэтому натура кажется мне незначительной и банальной". 4
Советы, которые Гоген давал Серюзье, несомненно шли в том же направлении, что и советы, данные им Ван Гогу. Но как бы догматичен ни был Гоген, как бы ни хотел сам Серюзье перейти в его веру, последний, по-видимому, вернулся в Париж далеко не убежденный в том, что нашел истину.
Тем временем Париж был взбудоражен предстоящей Всемирной выставкой, которая должна была открыться весной 1889 г. под сенью только что законченной Эйфелевой башни, символизирующей новые возможности применения железа в архитектуре. На Всемирной выставке 1889 г. в павильоне искусств должна была состояться „выставка столетия" (открывшаяся с некоторым опозданием), в состав которой критик Роже Маркс имел смелость включить несколько картин таких все еще спорных художников, как Мане, Моне и Писсарро. Ренуар в момент сомнений и уныния сообщил Роже Марксу: „Я считаю очень плохим все сделанное мной, и мне было бы чрезвычайно больно увидеть это на выставке". 7
Дега был еще более скромен — или горд: он попросту отказался воспользоваться комнатой, специально отведенной для его работ. Что же касается Сезанна, то Роже Маркс сумел протащить его только потому, что Виктор Шоке, друг и Ренуара, и Сезанна, отказался представить на выставку свою антикварную мебель, если не будет выставлено хотя бы одно полотно Сезанна.
На выставке был, конечно, неизбежный контингент официальных мастеров, но для работ более молодых художников, как, например, Гоген, места не нашлось: Роже Маркс столкнулся с неистовым сопротивлением уже тогда, когда дело дошло лишь до их непосредственных предшественников.
У Гогена была единственная возможность появиться на Всемирной выставке — последовать примеру Курбе и Мане, выстроивших собственные павильоны на территории выставки. Но на это у него не было средств. Гоген уже отказался от всякой надежды выставиться, когда совершенно случайно Шуффенекер обнаружил место, где он и его друзья могли показать свои работы. Он заметил большой зал кафе, весьма кстати носившего название „Большое кафе изящных искусств" и расположенного как раз рядом с павильоном искусств. Когда Шуффенекер разговорился с его владельцем, итальянцем по имени Вольпини, выяснилось, что тот находится в полном отчаянии, так как зеркала стоимостью в 250000 франков (?), заказанные им для украшения стен, не будут готовы вовремя. Видимо, Шуффенекеру оказалось не трудно убедить хозяина, что выгоднее отказаться от зеркал, затянуть стены гранатово-красным материалом и позволить художнику и его друзьям повесить там свои картины. 8
Гоген получил неожиданное известие в Понт-Авене и тотчас же ответил: „Браво! Вы победили. Отправляйтесь к [Тео] Ван Гогу и договоритесь с ним обо всем, пока я еще здесь. Но помните: эта выставка не для других. Следовательно, давайте ограничимся небольшой группой друзей.
Исходя из этого, я желаю быть представленным максимально возможным количеством работ. Пожалуйста, присмотрите, чтобы все было сделано как можно благоприятнее для меня в зависимости от имеющегося в нашем распоряжении места. [Здесь следует список десяти картин, сделанных на Мартинике, в Арле и Бретани, которые Гоген хотел показать.] Помните, это мы приглашаем остальных, а потому...
Шуффенекер — 10 картин
Гийомен — 10 "
Гоген — 10 "
Бернар — 10 " 40 картин
Руа — 2 картины
Человек из Нанси — 2
Винсент — 6 картин 10 картин. 50 картин
Этого достаточно. Я отказываюсь выставляться с другими, с Писсарро, Сёра и прочими. У нас своя группа! Я собирался показать всего две- три работы, но Лаваль считает, что пришла моя очередь выставиться и что мне нет смысла работать на других". 9
С самого начала Гоген занял весьма агрессивную позицию по отношению к художникам, которых не хотел приглашать, и потому кажется странным, что он предоставил такие широкие возможности Гийомену, принадлежавшему, в конце концов, к старой гвардии импрессионистов, а не к группе Гогена. Верно, однако, и то, что Гийомен не имел контракта с Дюран-Рюэлем и его редко включали в число импрессионистов. Тем не менее позиция Гогена по отношению к его друзьям импрессионистам, видимо, обозлила Гийомена, потому что он отказался участвовать в выставке. Гоген впоследствии объяснял, что если бы Гийомен выставлялся с ними, ему не пришлось бы привлечь к участию в выставке столько молодых, неизвестных художников. Отказ Гийомена Гоген в сущности счел дезертирством.
В первоначальный список участников выставки Гоген позабыл внести своего друга Лаваля; позднее он добавил его фамилию. Руа и „человек из Нанси", Леон Фоше, — это два молодых художника, с которыми Гоген недавно познакомился в Бретани и которые пользовались его советами.
Какой счастливец! Лаваль изверился и бездействует". 30
К этому времени Гоген устал от Понт-Авена, где собралось слишком много художников официального типа, которые насмехались над его полотнами, вывешенными в пансионе Глоанек вместе с их картинами. И хотя он хвастал Шуффенекеру: „Борьба в Понт-Авене кончена; все разбиты наголову, мастерская Жюльена меняет курс и начинает поднимать на смех Школу изящных искусств", 29 хотя он гордился своим положением вождя нового направления, он начал ощущать растущую потребность в уединении. Понт-Авен больше не сулил ему атмосферы благоприятной для размышлений и обмена мнениями с небольшой группой верных друзей. Немного позднее Синьяк проездом побывал в Понт-Авене и насмешливо писал своему другу Люсу: „Вчера я был в Понт-Авене. Нелепое местечко с укромными уголками и маленькими водопадами, как будто специально созданное для английских художниц-акварелисток. Что за странная колыбель для символизма в живописи!.. Повсюду художники в бархатных блузах, пьяные и непристойные. На табачной лавочке вывеска в виде палитры с надписью по-английски: „Материалы для художников", служанки в гостинице носят в волосах претенциозные банты и, вероятно, больны сифилисом". 32
Даже Бернар позднее писал из Понт-Авена: „Это местность страшных видений и отвратительных кошмаров, где стены украшены ларвами и орланами, совами и вампирами; она отжила свое время". 33 Не удивительно, что Гоген предпочел вернуться в Ле Пульдю, где он уже бывал вместе с Серюзье и где мог остаться с несколькими художниками, которых хотел собрать вокруг себя. Он отправился туда с Мейером де Хааном, продолжавшим тайно оплачивать счета своего друга. Бернар хотел присоединиться к ним, но его отец возражал против отъезда сына в Ле Пульдю. Однако Бернару удалось пробыть какое-то время в Понт-Авене. Вместо него в Ле Пульдю прибыл Серюзье, чтобы, как он говорил, „испросить прощения у мэтра Гогена за то, что не сумел сразу понять его". 34
Ле Пульдю, расположенный в устье реки Кемпер в двадцати милях от Понт-Авена, был одиноко стоящим поселком в драматически необычной местности. Вокруг, как волны застывшего моря, расстилались гигантские песчаные дюны, между которыми поблескивал Бискайский залив и виднелись валы Атлантики. По словам одного художника, побывавшего там незадолго до Гогена, край этот был населен дикого вида мужчинами, которые только тем и занимались, что искали прибитый к берегу лес да собирали морские водоросли, увозя их на занятных запряженных косматыми пони салазках, и женщинами в черных платьях и больших черных головных уборах, напоминающих огромные шляпы для защиты от солнца. 36 Гоген даже и не предполагал, что может встретиться во Франции с таким примитивным образом жизни. Он пробыл там до конца 1889 г., а затем, после кратковременной поездки в Париж, в начале 1890 г. снова вернулся, прожив в Ле Пульдю большую часть и этого года.
Остановившись сначала в более просторной из двух гостиниц Ле Пульдю, Гоген и его друзья в октябре 1889 г. перебрались в меньшую, принадлежавшую мадемуазель Мари Анри (ее называли также Мари Пупе), которая с самого начала окружила их материнской заботой.
Других жильцов у нее почти не было, так что художникам фактически была предоставлена вся гостиница. По-видимому, вскоре же после их переезда в гостиницу Мари Анри зашел один молодой человек, путешествовавший пешком по Бретани, как это некогда делал Бернар. Звали его Андре Жид, и много лет спустя он записал свои воспоминания об этом дне: „Во время путешествия по морскому берегу... я однажды под вечер прибыл в маленькую деревушку Ле Пульдю... Деревушка эта состояла всего из четырех домов, два из них были гостиницы. Более скромная показалась мне приятнее, и я зашел в нее, так как ужасно хотел пить. Служанка провела меня в просторную комнату с выбеленными стенами и, подав мне стакан сидра, ушла. Небольшое количество мебели и отсутствие занавесей дало мне возможность сосредоточить внимание на множестве картин, составленных на полу лицом к стене.
Не успел я остаться один, как подбежал к этим картинам; я поворачивал их одну за другой и рассматривал со все возраставшим удивлением. У меня создалось впечатление, что это просто детская мазня, но краски были такие яркие, необычные, веселые, что я сразу же раздумал уходить. Мне захотелось встретиться с художником, способным на такие забавные глупости; я... снял комнату на ночь и спросил, когда подают обед.
„Хотите, чтобы вам подали отдельно или будете обедать в одной комнате с этими господами?" — спросила служанка. „Господа" и были создателями этих картин. Их было трое, и вскоре они появились с мольбертами и этюдниками. Конечно, я захотел обедать с ними при условии, что не стесню их своим присутствием. Но они и не думали стесняться, иными словами, держались совершенно непринужденно. Все трое были босиком, одеты с великолепной небрежностью и разговаривали во весь голос. В продолжение всего обеда я с широко раскрытым ртом ловил каждое слово, изнемогая от желания поговорить с ними, представиться им, узнать, кто они такие, и сказать одному из них, высокому с ясными глазами, что ария, которую он громко распевает, а остальные подхватывают хором, принадлежит не Массне, как он думает, а Бизе..." 36
Впоследствии Жид выяснил, что одним из этих трех был Гоген, а вторым Серюзье; третьим, возможно, был Филлигер.
Стены столовой Мари Анри в Ле Пульдю недолго оставались пустыми. Вскоре Гоген и его друзья принялись щедро декорировать их, не оставляя ни одного свободного местечка. Они либо писали прямо по штукатурке, либо развешивали свои картины, рисунки, литографии повсюду, где только находилось место.
По воспоминаниям Мари Анри, стена напротив входа была занята большим портретом самой хозяйки гостиницы, написанным Мейером де Хааном; Гоген был от него в таком восторге, что перед тем как повесить портрет на почетное место, сам изготовил и расписал для него раму. По сторонам портрета висели два пейзажа Понт-Авена, рисунок Гогена и прочее. Справа на камине возвышался бюст Мейера де Хаана, более чем в натуральную величину, вырезанный Гогеном из массивного куска дуба и подцвеченный.
Над ним висела картина Гогена „Танцующие бретонские девочки" (картина, которую Тео Ван Гогу, видимо, не удалось продать, несмотря на внесенные в нее исправления). По обе стороны бюста стояли глиняные, забавно разукрашенные горшки и несколько статуэток. На верхнюю панель одной из дверей справа Гоген поместил свой портрет, слева же висел „Автопортрет" де Хаана. На другую дверь Гоген повесил свой второй, автопортрет, „Здравствуйте, господин Гоген", навеянный картиной Курбе, которую они вместе с Ван Гогом видели в Монпелье; под ним он прямо на дереве написал „Караибскую женщину с подсолнечниками". 37 Над одной из дверей Гоген нарисовал большого белого гуся и сделал надпись: „Дон Мари Анри". В простенке между дверьми Серюзье записал изречение Вагнера. Окна, которые выходили на улицу, ведущую к морю, друзья тоже расписали масляными красками, но не позаботились об их сохранности и скоро краски эти погибли от непогоды.
С особой роскошью был декорирован потолок; основной темой послужила пародия на мифологический сюжет о Леде. Лебедь, скорее похожий на гуся, клювом ласкал волосы женщины, которая была никем иным, как Мари Анри. Но поскольку в тот момент Гоген деятельно и не без успеха ухаживал за служанкой гостиницы, а не за хозяйкой, то он счел нужным украсить эту аллегорию надписью: „Homis soit qui mal y pense". * (На самом деле Мари Анри была возлюбленной Мейера де Хаана и родила от него ребенка; говорят, Гоген очень ревновал своего друга.)
* Искаженное „Honny soit qui mal у pense" (франц.) — „Позор тому, кто дурно об этом подумает", девиз английского ордена Подвязки.
Некоторые картины висели также в прихожей гостиницы и за стойкой. Выставка в столовой, вероятно, периодически обновлялась, так как на фотографиях, сделанных много лет спустя, видны еще другие картины, по большей части написанные прямо на стене. 38 Среди них находится очень стилизованная композиция Гогена четырех футов высоты, на которой изображена бретонская девушка (предполагается, что это Жанна д'Арк), и фреска Мейера де Хаана семи футов ширины с бретонскими женщинами, треплющими коноплю, Гогену так нравилась эта роспись, что он послал Ван Гогу набросок и описание ее.
Гоген и его друзья жили в Ле Пульдю своеобразной, спокойной и в то же время захватывающей жизнью. Кроме де Хаана и Серюзье, в этих краях было еще несколько художников, либо наезжавших время от времени к Мари Анри, либо живших в Понт-Авене, где их периодически навещали Гоген и его группа. Среди них находились бывший адвокат Анри де Шамайяр, чьи работы слегка походили на работы Гогена, швейцарец Филлигер, очень скромный человек, с необыкновенной тщательностью делавший небольшие гуаши и умудрившийся не подпасть под влияние Гогена, а черпать вдохновение в византийском искусстве, Мофра — скорее имитатор Моне, Луи Руа, молчаливый Море, любивший больше слушать, чем говорить; позднее снова появился Лаваль, целых шесть месяцев не притрагивавшийся к кисти, и некоторые другие. Жила там даже какая-то княгиня с дочерью, и обе они были очарованы Гогеном, чем он особенно гордился. Те, кто не мог присоединиться к ним, как, например, Шуффенекер и Бернар, поддерживали со своими друзьями в Ле Пульдю регулярную переписку. По временам они переписывались также с Винсентом Ван Гогом.
Видимо, наиболее серьезными мыслителями, наиболее ревностными теоретиками гогеновской группы были Серюзье и де Хаан. Если раньше Бернар вооружал Гогена плодами своей разносторонней начитанности, то сейчас Серюзье делился с остальными своими широкими познаниями в области философии. Что же касается де Хаана, то он был наделен умом, хорошо натренированным в религиозных и метафизических вопросах. Следы этого можно обнаружить в его портрете, на котором Гоген утрировал необычные черты своего друга и изобразил две книги: „Сартор Резартус" Карлейля и „Потерянный рай" Мильтона.
В долгих спорах и ежедневных экспериментах идеи этих людей принимали все более и более определенную форму. „Я живу вместе с Гогеном и де Хааном, — сообщал Серюзье своему другу Морису Дени,— в столовой гостиницы, которую мы расписали и украсили. Я немного работаю и много учусь. А сколько я смогу порассказать тебе, когда мы снова увидим друг друга! Самое главное: живопись моя изменилась..." 39
Одним из любимых предметов спора был пуантилизм Сёра, к которому Гоген относился особенно саркастически. В предшествующем году в Понт-Авене он и Бернар развлекались тем, что придумали персонаж, изображавший неоимпрессиониста, которого они прозвали „Рипипуэн". Бернар написал на эту тему несколько песенок, и друзья наслаждались, хором распевая их. 40
Гоген привез и повесил в столовой пуантилистский пейзаж, написанный в Понт-Авене в 1886 г., а сейчас в Ле Пульдю выполнил точками небольшой натюрморт, который действительно подписал „Рипипуэн". (Лаваль в каталоге выставки у Вольпини пометил акварель с Мартиники „владелец г?н Рипипуэн".)
Даже сам синтетизм далеко не всегда трактовался ими серьезно. На глиняном горшке, подаренном Филлигеру, Гоген издевательски написал: „Viva la cintaize!" *41 и нередко высмеивал все направления в искусстве, включая синтетизм. Гоген „всегда разговаривал в насмешливой манере, что породило множество недоразумений и вымыслов", — рассказывал впоследствии один из его друзей. 42
* Да здравствует синтез! (франц.) (Надпись сделана с грубыми орфографическими ошибками.)
Гоген написал также иронический автопортрет, где изобразил себя синтетистским „святым" с ореолом над головой, в окружении декоративных цветов, яблок и стилизованным изображением не то змеи, не то лебедя. 43 Он даже придумал „синтезированную" подпись и подписывал большую часть своих работ П. Го.
Непрестанно беседуя об искусстве и по временам музицируя, друзья, за исключением, вероятно, де Хаана и Серюзье, по-видимому, никогда ничего не читали: ни книг, ни журналов, ни газет; они решительно держались в стороне от внешнего мира. Жили они размеренной жизнью, целиком посвященной работе. Рано утром они вставали и писали на пленере, возвращаясь в гостиницу только к завтраку. После завтрака снова работали на воздухе до наступления сумерек. Обычно они ложились в девять, посвятив ранние вечерние часы спорам или рисованию. 44
Ряд таких набросков вместе с другими, сделанными в 1888 г., впоследствии был собран в один альбом Шуффенекером.
Поскольку многие из них не подписаны, трудно определить отдельных авторов. Среди этих рисунков имеется один под сатирическим названием „Кошмар"; на нем изображены Шуффенекер, Бернар и Гоген перед композицией, над которой крупными буквами написано „Синтетизм". 45
На зимний сезон друзья (вернее, де Хаан) сняли под мастерскую мансарду соседней виллы. Это была огромная комната размерами 36 на 45 футов, которую Гоген украсил литографиями Бернара и своими собственными, а также японскими гравюрами. Но пока позволяла погода, художники предпочитали работать на воздухе, а не в мастерской и использовали ее преимущественно для скульптурных работ.
Охваченные всепожирающей жаждой творчества, Гоген и его друзья уже не удовлетворялись одной живописью. Вполне возможно, что декорировка столовой в гостинице Мари Анри навела их на мысль поработать и в области прикладного искусства.
Гоген пробовал свои силы не только в круглой скульптуре (он ею уже занимался раньше), но и в барельефе; он делал также рисунки для блюд и вееров, украшал резьбой мебель и даже вырезал узоры на своих деревянных башмаках.
Более претенциозной работой в этом плане был широкий многоцветный барельеф с многозначительной надписью, адресованной женщинам: „Люби и будешь счастлива".
Конечно, Гоген был неоспоримым вождем небольшой группы. Вот что сказал о нем один анонимный почитатель: „Гоген был вождем. У него были последователи, которых он немилосердно третировал, поощрял и дружески наставлял на путь, каким им следовало идти. Он демонстрировал, что такое настоящая работа, и подавал всем пример, ни единой секунды не оставаясь без дела. Он пускал в ход дерево, глину, бумагу, холст, стены — все, на чем можно было запечатлеть свои идеи и результаты своих наблюдений. Я до сих пор помню бочонок, на обручах которого он вырезал ряд фантастических животных, и, казалось, что они танцуют. Завистливые люди говорили, что он разыгрывает из себя папу римского, но даже если предположить, что так оно и было, разве он не имел на это права? Однако он держался без всяких претензий, демонстрируя кому угодно свои самые последние эксперименты, хотя, как каждый большой художник, прекрасно знал себе цену...
Тем, кто следовал за ним, он открывал новые горизонты. Он выявлял самые разнообразные индивидуальности; те, в ком тлела лишь слабая искорка, так никогда ничего бы и не создали, если бы не его магическое присутствие. И тем не менее у него никогда не было учеников..." 42
Несмотря на подобное свидетельство, кажется все же сомнительным, что Гоген не имел учеников. Самая яркая индивидуальность среди художников Бретани, он, хотя и заимствовал некоторые свои идеи у более инициативного Бернара, был значительно одареннее и сильнее своего друга. Его плодовитость, легкость, с какой он творил, изобретательность, какую он проявлял, смелость, с какой он открывал новые пути, делали его на голову выше всех окружающих. Те, кто группировались вокруг него, либо были слишком слабы, чтобы противостоять его влиянию, либо не испытывали такого желания, так как сами искали общества Гогена, чтобы учиться у него.
При постоянном обмене мнениями, который возникал в результате тесного содружества группы людей, стремящихся к одной цели, бывало, конечно, и так, что Гоген черпал вдохновение у друзей или, по крайней мере, находил в их похвалах поддержку своим собственным убеждениям, но в целом, несомненно, Гоген больше давал, чем получал, и к тому же давал щедро. Факт налицо: из группы, сложившейся в Понт-Авене и Ле Пульдю, не вышло ни одного крупного художника, кроме Гогена, и все ее члены имеют право претендовать на бессмертие лишь в качестве его друзей и последователей.
В то время как Гоген не любил давать советы из уважения к индивидуальности своих друзей, склонный к философствованию Серюзье возводил самые его мелкие замечания в научные догмы. Серюзье поддерживал постоянную связь со своими друзьями у Жюльена в Париже, главным образом с Морисом Дени, Боннаром и Вюйаром. Для всех них, как говорил потом Дени, Гоген был „неоспоримым мэтром, чьи парадоксальные суждения собирались и распространялись, чей талант, красноречие, жесты, физическая сила, злая ирония, неистощимое воображение, умение пить и романтическое поведение вызывали всеобщий восторг.
Секрет его влияния можно объяснить тем, что он снабдил нас несколькими простыми и явно бесспорными идеями в тот момент, когда мы зашли в тупик и жаждали руководства. Так, отнюдь не стремясь к красоте в классическом смысле слова, он тотчас же привел нас к тому, что она поглотила все наши мысли. Больше всего он стремился схватить характер вещей, выразить их „внутренний смысл" даже через уродство... Он был неповторимо индивидуален и в то же время держался за народные традиции, наиболее общие и безымянные. Из этих противоречий мы извлекали законы, наставления и метод". 46
Летом 1890 г. Дени написал статью, в которой сформулировал принципы искусства Гогена так, как их ему передал Серюзье. 47
Гоген, конечно, полностью сознавал, что он играет роль вождя. „В то время, — объяснял он впоследствии Дени, — я хотел использовать все средства, чтобы в известном смысле освободить младшее поколение". 48
Влияние Гогена, по существу, было так велико, что чувствовалось даже в работах многих художников, никогда не встречавшихся с ним, не знакомых с его работами, но живших в тот период в Бретани; видимо, это было неизбежно. Те, кто непосредственно не общались с ним, по крайней мере слышали о нем от Серюзье или Бернара. Так, элементы „синтетизма" можно, например, обнаружить в картинах молодого датчанина И. Ф. Виллюмсена, который приехал в Понт-Авен летом 1890 г. Во время одного из своих кратких наездов в Понт-Авен Гоген заметил Виллюмсена, когда тот работал над холстом с изображением двух бретонок, и разговорился с ним. Несмотря на сильную неприязнь к датчанам (жена его была датчанкой), Гоген провел два дня с Виллюмсеном в пансионе Глоанек и взял его с собой к Морису Дени, занимавшему маленький домик за пределами деревни. Хотя Дени не было дома, Гоген смог показать Виллюмсену некоторые его работы. За те два коротких дня, что они провели вместе, Гоген сделал множество рисунков на простой оберточной бумаге, в том числе портрет своего нового молодого друга.
Правда, Виллюмсен впоследствии утверждал, что обязан Гогену лишь техническими сведениями — например, как подготавливать холст, как смешивать краски и т. д. Гоген также научил его резать дерево и подцвечивать его разными красками. 49
Несмотря на то что все вокруг жадно внимали ему, Гоген был глубоко несчастен и удручен. В тот момент он страшно боялся одиночества и ощущал большую потребность в обществе своих молодых друзей, хотя их восхищение не могло рассеять его мрачного настроения. Во всех его письмах, относящихся к этому периоду, чувствуются подавленность и горечь. „В этом году мои усилия не принесли мне ничего, кроме воя из Парижа, который настигает меня даже здесь и до такой степени обескураживает, что я не смею больше писать и под северным ветром таскаю свое старое тело по берегам Ле Пульдю! Чуть ли не механически делаю какие-то этюды (если можно назвать этюдами несколько мазков, сделанных на глаз). Но души в них нет; печально созерцает она зияющую перед ней пустоту". 50
Гоген внезапно обиделся на Дега, которому, вероятно, пришлись не по вкусу кое-какие последние работы художника, виденные им у Тео Ван Гога. „В моих полотнах, — жаловался Гоген, — он не находит того, что есть у него самого (омерзительного запаха модели). Он чувствует в нас направление, враждебное его собственному. О, если бы только у меня, как у Сезанна, были материальные возможности ввязаться в драку, я бы это сделал, с наслаждением сделал. Дега стареет и теперь пришел в ярость, потому что не он произнес последнее слово..." 50
В то время как Гоген изливался своим отсутствующим друзьям, те, кто находились с ним в Ле Пульдю, вероятно, не подозревали о его подавленном состоянии. Правда, они замечали, что его беспокойство отражалось в необычайном разнообразии направлений, в которых он пробовал себя. „Некоторые полагали, что он собирается изменить свой стиль, — писал впоследствии один из его соратников. — Какое заблуждение! Тем не менее в этом заключался смысл его ежедневной работы, ибо каждый день...
он пребывал в поисках неведомого, новой художественной доктрины, и все это, конечно, без всякого усилия, просто следуя велениям своего темперамента". 42
С тех пор как в начале 1889 г. он написал смело задуманный портрет семейства Шуффенекера, Гоген старался несколько смягчать четкие контуры, которыми окружал все формы, а также заменять широкие плоскости более тонко моделированными планами. Но даже в тех полотнах, где он прибегал к выполнению мелкими скученными, тесно переплетенными мазками, он сохранял свое пристрастие к богатым контрастами композициям; он применял, например, свой любимый прием, помещая крупные широко написанные фигуры на фоне более импрессионистически написанного заднего плана. Краски его были яркими, хотя он избегал слишком резких контрастов. По-прежнему он продолжал выказывать полную независимость от реализма и упорно совмещал упрощенные формы с преувеличенно ярким колоритом, чтобы порвать какую бы то ни было связь между „моделью и этой проклятой природой". 51
Но по временам, как, например, в натюрморте, подаренном им своей новой почитательнице, графине де Нималь, он возвращался к тщательной моделировке, в то время как в таких картинах, как портрет Мейера де Хаана избирал совершенно противоположный подход, то есть полную абстракцию. „Гоген прислал мне несколько новых полотен, — сообщал брату Тео Ван Гог в сентябре 1889 г. — Он пишет, что не решался посылать их, поскольку не достиг в них того, чего искал. Он пишет, что нашел это в других полотнах, которые еще не высохли. Как бы то ни было, его посылка кажется мне не такой хорошей, как в прошлом году, но в ней есть одна картина — это снова по-настоящему красивый Гоген. Он называет ее „Прекрасная Анжела". [Портрет госпожи Сартр, жены подрядчика и будущего мэра Понт-Авена, которая отказалась принять картину в подарок.] Это портрет, расположенный на холсте, подобно большим головам на японских шелках: поясной портрет в раме и фон. На нем изображена сидящая бретонка, руки ее сложены, она в черном платье, фиолетовом переднике и белом воротнике; рама серая, а фон красивый лиловато-голубой с розовыми и красными цветами.
Выражение лица и поза получились очень хорошо. Женщина немного напоминает телку, но в картине есть нечто деревенское и вместе с тем она так свежа, что на нее очень приятно смотреть". 53 Немного позднее Тео Ван Гог в письме к брату снова обсуждал последние работы Гогена, сожалея об избытке японских, египетских и прочих влияний: „Что касается меня, то я предпочитаю видеть бретонку из Бретани, а не бретонку с жестами японки; но в искусстве не существует норм, и каждый может работать так, как ему нравится". 53
В своей работе Гоген опирался и на местные традиции. Вдохновленный грубыми каменными распятиями, часто встречающимися на дорогах Бретани, он сделал несколько композиций, в которых пытался уловить „великую первобытную и суеверную простоту", столь поражавшую его в крестьянах. Одна из таких его картин — „Желтый Христос" несомненно навеяна деревянной полихромной статуей Христа, находящейся в старинной часовне в Тремало возле Понт-Авена. Эта примитивная цвета слоновой кости фигура выделяется на голубовато-белой стене под аркой, выкрашенной синим, что усиливает ее собственный желтоватый цвет. 54
Другая картина, сделанная в том же духе, изображает распятие с зеленым Христом и несомненно навеяна одним из замшелых каменных распятий, очень распространенных в Бретани. 55
Глубокие религиозные чувства, пробужденные местным окружением и поддержанные горячей верой Бернара, отразились еще в одной картине Гогена, где он изобразил себя в виде Христа в Гефсиманском саду. Несмотря на собравшихся вокруг него „апостолов", это яркий символ его собственного одиночества; лицо его выражает покорность и страдание, о которых он так часто говорил в своих письмах. Тем временем Бернар тоже писал сцены из жизни Христа, и хотя Гоген в одной из них узнал себя в образе Иуды, протестовать он не стал. 51
Последние работы Бернара, видимо, нравились Тео Ван Гогу не больше, чем работы Гогена. „В его [Бернара] живописи больше тонкости, — писал он Винсенту.
— В его картинах чувствуется более непосредственное влияние примитивов... Он тоже написал „Христа в Гефсиманском саду": лиловый Христос с красными волосами и желтый ангел. Очень трудно понять. Из-за поисков стиля его фигуры часто выглядят немного смешными, но, быть может, из этого и выйдет что-нибудь хорошее". 56
Когда Винсент Ван Гог получил от Бернара несколько фотографий его последних работ, он полностью согласился с братом. „Они напоминают фантазии или кошмары, — писал он Тео. — Они свидетельствуют об известной эрудиции — чувствуется, что они сделаны человеком, одержимым примитивами, но, откровенно говоря, английские прерафаэлиты делали это гораздо лучше, а, кроме того, есть Пюви де Шаванн и Делакруа, которые куда здоровее прерафаэлитов. Не скажу, чтобы это меня не трогало, но у меня остается болезненное ощущение упадка, а не прогресса". 57
В письме к самому Бернару Винсент реагировал куда более яростно, обвиняя друга в попытке возродить средневековые шпалеры. „Несомненно, очень разумно и правильно, что тебя волнует библия, — писал он, — но современность так крепко держит нас, что при попытке даже отвлеченно, мысленно восстановить древние времена в наши размышления врываются мелкие события повседневной жизни и наши собственные переживания насильно возвращают нас в мир личных ощущений — радости, скуки, страдания, злости или смеха". 58
В противоположность Бернару Гоген действительно старался насыщать свои религиозные картины отражением собственных переживаний.
Мистическое вдохновение составляет лишь один аспект работы Гогена в 1889—1890 гг. В целом он, видимо, старался отказаться от зрелищных эффектов синтетизма в пользу более основательных достоинств „чистой" живописи. Если в этот критический период Гоген и находился под влиянием какого-нибудь художника, то художником этим был Сезанн. По-видимому, Гоген даже взял с собой в Ле Пульдю натюрморт Сезанна (из остатков своей коллекции), с которым он не захотел расстаться и который изобразил на заднем плане портрета молодой бретонки Мари Лагаду, иногда позировавшей Гогену и Серюзье. 59 Гоген всегда отзывался о Сезанне с большим уважением.
Говорят даже, что когда в Ле Пульдю он начинал работу над новым полотном, то объявлял: „Давайте сделаем Сезанна". 60 В некоторых натюрмортах совершенно явно видна его зависимость от этого мастера, а метод, которым он накладывал краску, очень часто приближался к методу Сезанна (то же самое относится и к некоторым работам Бернара). Но тогда как Сезанн оставался щепетильно верен своему „мотиву", не отрывая от него глаз во время работы, Гоген перенял пластический язык Сезанна, его мазки и сдвинутые планы, но не его подход к природе.
Ведь Гоген изучал окружающую его природу только чтобы почерпнуть в ней элементы формы и цвета, которые воспроизводил в своих картинах, не заботясь о точности.
Дени впоследствии утверждал, что и в своих высказываниях, и в полотнах Гоген раскрывал окружающим искусство Сезанна „не как работу независимого гения, „отщепенца" школы Мане, а как то, чем она была на самом деле, — как завершение длительных усилий, неизбежное следствие большого кризиса". 46
Хотя выставка у Вольпини свидетельствовала о растущем противодействии импрессионизму (несмотря на то, что в ее названии был использован этот термин), особенно остро проявлявшемуся в работах Сёра и его последователей, Гоген обратился теперь к Сезанну, единственному члену группы импрессионистов, который пытался снова поставить живопись на более прочную основу. Но в то время как Сезанн уединился на юге Франции, работая в полном молчании, не поддерживая связи даже с немногими своими друзьями, Гоген, отчасти в силу сложившихся обстоятельств, отчасти из-за потребности общаться с другими и влиять на них, вовлекал в свою орбиту все более и более далекие от него группы. В то же самое время к аналогичной цели стремился его друг Ван Гог. Гоген, однако, был не намерен снова объединяться с ним, несмотря на то, что весной 1890 г., на выставке „Независимых", счел работы Ван Гога самыми примечательными.
Гоген, по-видимому, очень редко упоминал Винсента Ван Гога в беседах с теми, кто окружал его в Бретани, а если и упоминал, то говорил о нем, как о человеке, покушавшемся в Арле на его жизнь.
Правда, Ван Гог писал теперь не часто и даже жаловался в письме к Бернару, что он совершенно не в курсе того, что делают в Бретани Гоген и его друзья. Когда же Ван Гог стал однажды наводить справки, нельзя ли ему присоединиться к своим друзьям в Ле Пульдю, Гоген вскипел: „Ни за что! Он сумасшедший! Он пытался убить меня!" 61
Примечания
1 О. Maus. Le Salon de XX a Bruxelles. „La Cravache", 2 марта 1889. Работы Гогена занесены в каталог следующим образом: Paul Gauguin, 2, place Lamartine, Arles (художник принял приглашение, когда жил вместе с Ван Гогом). 1. „Aux Mangos" (Tropiques) (по-видимому, картина, принадлежащая Тео Ван Гогу); 2. „Conversation" (Tropiques); 3. „Paysage breton"; 4. „Breton et veau"; 5. „Berger et Bergere"; 6. „Lutteurs en herbe"; 7. „Vision du sermon"; 8. „En pleine chaleur; 9. „Miseres humaines": 10. „Au Presbytere"; 11. „Les Mas" [написана в Арле]; 12. „Vous y passerez, la belle!"
2 Об Академии Жюльена см.: W. Rothenstein. Men and Memories. — Recollections (1872— 1900), New York, 1931, т. 1, стр. 36—43; H. Schlittgen. Erinnerungen. Munchen, 1926, стр. 173—179; L. Hevesi. Altkunst — Neukunst, Wien (1894—1908), Wien, 1909, стр. 579— 588; L. Corinth. Legenden aus dem Kunstlerleben. Berlin, 1908, стр. 50—68; A. S. Hartrick. A Painter's Pilgrimage through Fifty Years. Cambridge, 1939, стр. 13—27.
3 Письмо Гогена к Бернару [март 1889, Понт-Авен]. См. Lettres de Gauguin a sa femme et a ses amis. Paris, 1946, N CVIII, стр. 197. Согласно сообщению Бернара, это письмо без даты (последняя часть его утеряна) написано в 1890 г., но поскольку в нем идет речь о выставке, которая должна была открыться в июне 1889 г., его можно датировать весной 1889 г.
Чрезвычайно трудно установить точную хронологию передвижений Гогена в течение 1889 г., особенно в части его поездок в Понт-Авен и Ле Пульдю. Ни один из документов, относящихся к этому периоду, не датирован. В сущности, у нас нет доказательств пребывания Гогена и Серюзье в Ле Пульдю весной 1889 г.
Обычно считают, что все письма, относящиеся к их встрече в Ле Пульдю, написаны летом того же года, когда они действительно некоторое время вместе работали в Ле Пульдю. Тем не менее, нам кажется, что последовательность событий, приводимая в данной книге, наиболее правильна или, по меньшей мере, наиболее вероятна.
4 Письмо Серюзье к Дени [март] 1889, Понт-Авен. См.: Р. Serusier. ABC de la Peinture. Correspondance. Paris, 1950, стр. 39—40. (Обычно считают, что письмо это написано в течение лета 1889 г.)
5 Там же, стр. 41.
6 Там же, стр. 42.
7 Письмо Ренуара к Р. Марксу от 10 июля 1889 г. См.: С. Roger-Marx. Renoir. Paris, 1937, стр. 68.
8 См.: E. Bernard. Souvenirs inedits sur l'artiste peintre Paul Gauguin et ses compagnons lors de leur sejour a Pont-Aven et au Pouldu. Lorient, без даты [1939], стр. 14, 15.
9 Письмо Гогена к Шуффенекеру [март 1889, Понт-Авен]. Lettres de Gauguin.., № LXXVII, стр. 152, 153 [ошибочно опубликовано, как написанное в Арле в декабре 1888].
10 Письмо Тео к Винсенту Ван Гогу от 16 июня 1888 г. [Париж]. См.: Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh, т. IV, № T10, стр. 268.
11 Письмо В. Ван Гога к брату [от 19 июня 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 595, стр. 431, 432.
12 Эмиль Бернар, не всегда точный в своих воспоминаниях, писал впоследствии, что Лотрек принял участие в выставке благодаря его, Бернара, вмешательству. (См.: Bernard. L'Aventure de ma vie в книге Lettres de Paul Gauguin a Emile Bernard. Geneve, 1945, стр. 33.) Ни в афишах, ни в каталоге выставки у Вольпини Лотрек не значится, и ни в одной рецензии имя его не упоминается.
13 В каталоге значится следующее: Paul Gauguin chez M. Schuffenecker. 29, rue Bulard [Paris]. 31. „Premieres Fleurs", Bretagne; 32. „Les Mangos", Martinique (принадлежит г. Ван Гогу); 33. "Conversation", Bretagne; 34. „Hiver", Bretagne; 35. „Presbytere de Pont-Aven; 36. „Ronde dans les foins"; 37. „Paysage d'Arles". 38. „Les Mas", Arles; 39. „Pastel decoratif"; 40.
„Jeunes Lutteurs", Bretagne; 41. „Fantaisie decorative", pastel; 42. „Eve", aquarelle; 43. „Miseres humaines" (принадлежит г. Полю Шуффенекеру); 44. „Dans les vagues"; 45. "Le Modele", Bretagne; 46. „Portrait", Arles; 47. „Paysage", Pont-Aven.
Emile Schuffenecker, 29, rue Boulard [Paris]. 55. „Danseuse", pastel; 56. „Nature morte"; 57. „Notre-Dame par la neige"; 58. „Paysage de neige"; 59. „Coin de plage a Concarneau" (принадлежит г. Готро); 60. „Coucher de soleil a Concarneau"; 61. „Ramasseuses de varech", Yport; 62. „Pivoines" (принадлежит г. Шокару); 63. „Falaises", Yport; 64. „Cirque de Fecamp"; 65. „Rochers", Yport; 66. „Au Parc de Montsouris"; 67. „Paysage parisien"; 68. „Nature morte, Oranges"; 69. „Square"; 70. „A Vanves"; 71. „Matinee a Yport"; 72. „Dans la neige"; 73. „Effet de neige"; 83. „Portrait de Monsieur bxxx" (peinture petrole).
Emile Bernard, 5, avenue Beaulieu, Asnieres. 7. „Chiffonnieres", Clichy; 8. „Fleurs en pots"; 9. „Paysage a Asnieres"; 10. „Paysage pont-aveniste"; 11. „Paysage Saint-Briacois"; 12. „Portrait de Monsieur Qxxx" 13. „L'Ami Marcel" (принадлежит г. Эриссе); 14. „Les Bretonnes (принадлежит г-же Берт); 15. „Chateau de Kerlaouen"; 16. „Floreal"; 17. „Paysage asnierois"; 18. „Marche au Calvaire"; 19. „Moisson", Bretagne; 19 bis. „Paysage a Saint-Briac"; 75. „Baigneuses" (принадлежит г. Орье Альберу); 76. „Chateau de Kerlaouen" (принадлежит г-же Ла Валь); 77. „Nues" (принадлежит г. де Лаваль); 79. „Peupliers"; 80. „Croquis a Pont-Aven", aquarelle; 81. Idem; 86. „Femme et Oies" (принадлежит г. Режи Дельбефу); 88. „Caricatures bretonnes" (принадлежит м-ль Жанне Симон).
Louis Anquetin, 86, Avenue de Clichy [Paris]. „Bateau, Soleil declinant"; 2. „Effet du soir"; 3. „Ete"; 4. „Etude de cheval"; 5.
„Etude de cheval"; 6. „Rosee"; 6 bis. „Eventail".
Louis Roy, Lycee Michelet. Vanves. 49. „Poires"; 50. „A Gif" (принадлежит г. Филлигеру); 51. „Paysage a Gif"; 52. „Primeveres"; 53. „A Gif"; 54. „Chemin des Glaises", Vanves; 54 bis. „Crepuscule".
Leon Fauche, 5, rue Boissonnade [Paris]. 22. „Le Soir", pastel; 23. „Femme et Enfant"; 25. „Paysanne cousant"; 26. „La Carriole"; 28. „Cantonnier".
Charles Laval, a Pont-Aven (Finistere). 84. „Entree de bois", Martinique; 85. „Allant au marche", Bretagne; 89. „Les Palmes"; 90. „Sous les bananiers"; 91. „Femmes au bord de la mer", esquisse; 92. „Reve martiniquais"; 93. „Le Saule", Pont-Aven; 94. „Dans la mer" (принадлежит г. Бернару); 95. „L'Avent, Ruisseau" (принадлежит графине Zxxx); 96. "Course au bord de la mer", aquarelle Martinique (принадлежит г. Рипипуэну).
Georges Daniel [de Monfreid], 55, rue du Chateau [Paris]. 20. „Fleurs"; 21 „Paysage"; 21 bis. „Portrait du peintre".
Ludovic Nemo [Emile Bernard]. 74. „Portrait d'un jeune ouvrier", peinture petrole (1887) (принадлежит г. Жаку Тассе); 87. „Apres-midi a Saint-Briac", peinture petrole (1887) (принадлежит г. Эмилю Шуффенекеру).
Visible sur demande: „Album de Lithographies" par Paul Gauguin et Emile Bernard.
14 Письмо Бернара к Орье, понедельник, утро [май 1889, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г. Жаком Шатору. 15 Aurier. Apropos de l'Exposition Universelle de 1889, 26 мая 1889. См.: Aurier. Oeuvres posthumes. Paris, 1893, стр. 334, 335.
16 См.: A. Rette. Bars et Brasseries a l'Exposition. „La Vogue", № 2, август 1889.
17 См.: G. Kahn. L'Art francais a l'Exposition. Кан писал: „Г-н Гоген выставляется в кафе, в ужасных условиях; картины его интересны, хотя кажутся глухими и грубоватыми. Окружающие их картины других художников не представляют интереса. Они чрезмерны в цвете, положенном плоско, моделировка их неубедительна и малопривлекательна".
18 F. Feneоn. Autre groupe impessionniste. „La Cravache", 6 июля 1889; перепечатано в Feneon. Oeuvres. Paris, 1948, стр. 180.
19 Хотя в вопросах искусства Теодор Визева фактически никогда не соглашался с Фенеоном, он двумя годами позже выразил ту же мысль, даже в еще более резкой форме: „Манера г-на Гогена... просто заимствована у г-на Анкетена, который придерживался ее четыре-пять лет тому назад, причем более оригинально использовал заложенные в ней возможности". Возможно, однако, что Гоген не читал этих строк, так как статья появилась вскоре после его отъезда на Таити. См.: T. de Wyzewa. Le, Nouveau Salon du Champ-de-Mars. „L'Art dans les Deux Mondes", 13 июня 1891.
20 См.: J. Antoine. Impressionnistes et Synthetistes. „Art et Critique", 9 ноября 1889.
21 Письмо Гогена к Тео Ван Гогу [ноябрь 1889, Ле Пульдю]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.
22 См.: A. Aurier. Le Symbolisme en peinture, Paul Gauguin. „Mercure de France", март 1891.
23 A. Aurier. Concurrence. „Le Moderniste", N 10, 27 июня 1889.
24 V. Verkade. Le Tourment de Dieu. Paris, 1926, стр. 70.
25 См.: M. Denis. Paul Serusier, sa vie, son oeuvre, y P. Serusier. ABC de la peinture. Paris, 1942, стр. 46.
26 См.: J. Rewald. Maillol. Paris, 1939, стр. 9, 10.
27 См.: Suzanne Valadon par elle-meme. „Promethee", март 1939."
28 Все перечисленные статьи появились в „Le Moderniste": Gauguin. Notes sur l'art a l'Exposition Universelle, 4, 13 июня 1889; Bernard. Au Palais des Beaux-Arts. Notes sur la peinture, 27 июля 1889; Gauguin. Qui trompe-t-on ici? 21 сентября 1889.
29 Письмо Гогена Шуффенекеру от 1 сентября 1889 г., Ле Пульдю. Lettres de Gauguin.., № LXXXVI, стр. 165.
30 Письмо Бернара к Шуффенекеру от 26 августа 1889 г. [Сен-Бриак]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-жой Жанной Шуффенекер, Париж.
31 Письмо Гогена к Бернару [август 1889, Ле Пульдю]. Lettres de Gauguin.., № LXXXIV, стр. 162, 163.
33 Письмо Синьяка к Люсу [лето 1891].
Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-жой Жинет Кашен-Синьяк, Париж.
33 Письмо Бернара к Шуффенекеру [1892], Понт-Авен. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-жой Жанной Шуффенекер, Париж.
34 Письмо Серюзье к Дени, 1889. Париж. См. ABC de la peinture. Paris, 1950, стр. 38.
35 См.: Hartrick. A Painter's Pilgrimage through Fifty Yeas. Cambridge, 1939, стр. 30.
36 A. Gide. Si le grain ne meurt. Paris, 1924, т. II, стр. 195—196. Согласно воспоминаниям Жида, встреча эта произошла в 1888 г., но нет никаких сомнений, что на самом деле она состоялась в 1889 г.
37 См.: Mothere (муж Мари Анри), цитируется у С. Chasse. Gauguin et le groupe de Pont-Aven. Paris, 1921, стр. 46—50.
38 Эти фрески были открыты в 1924 г. американскими художниками Абрахамом Ратнером
и Айседором Леви (см. „Life", l мая 1950 г.).
39 Письмо Серюзье к Дени [осень 1889, Ле Пульдю]. См.: ABC de la peinture, 1942, стр. 54.
40 См.: Bernard. Souvenirs. „La Renovation esthetique", ноябрь 1907 и апрель 1909. Одна из этих песенок приведена в книге: Rewald. Seurat. Paris, 1948, стр. 152 (примеч. 81). В своих мемуарах Бернар (цит. соч.) впоследствии писал, что в те дни „мы смеялись над всеми, от членов института до дивизионистов И пуантилистов, которых тогда главным образом представляли г.г. Синьяк, Сёра и Писсарро. Последний, как каждый новообращенный, превратился в самого воинствующего и опасного поборника этого направления. Сколько художников стало приверженцами этой теории из уважения к его почтенной седой бороде и признанному таланту". В другом месте Бернар говорил о „Камилле Писсарро, иными словами о самом Рипипуэне (в связи с его непоколебимой верой в дивизионизм)". (См.: F. L. [Francis Lepeseur — псевдоним Бернара]. Choses diverses. „La Renovation esthetique", март 1908.
41 См.: Mothere, цит. соч., стр. 38.
42 Неподписанная статья. „Gauguin et l'Ecole de Pont-Aven", „одного из его поклонников, принадлежащего к Понт-авенской школе". "Essays d'Art libre", ноябрь 1893.
43 См. К. van Hook. A Self Portrait by Paul Gauguin. „Gazette des Beaux-Arts", декабрь 1942.
44 См. Mothere, цит. соч., стр. 33, 34.
45 См. С. Сhasse. De quand date le synthetisme de Gauguin? „L'Amour de l'Art", апрель 1938.
46 M. Denis. L'Influence de Paul Gauguin. „L'Occident", октябрь 1903. Перепечатано у Denis. Theories 1890—1910. Paris, 1921, стр. 163.
47 См.: M. Denis. Definition du neo-traditionnisme. „Art et Critique", 23, 24 августа 1890. Перепечатано там же, стр. 1—13.
48 Письмо Гогена к Дени [июнь 1899, Таити]. Lettres de Gauguin.., № CLXXI, стр. 290, 291.
49 Сведения любезно предоставлены покойным И. Ф. Виллюмсеном, Канны, и М. С Шульцем, Копенгаген. M. Bodelsen. Willumsen, Kopenhagen, 1957. Автор доказал, что Виллюмсен был более близко знаком с синтетизмом Гогена, которого никогда не признавал.
50 Письмо Гогена к Бернару [ноябрь 1889, Ле Пульдю]. Lettres de Gauguin.., № ХСII, стр. 173, 174.
51 Письмо Гогена к Бернару [конец ноября 1889, Ле Пульдю], там же, № XCV, стр. 178.
52 Письмо Тео к Винсенту Ван Гогу от 5 сентября 1889 г., Париж. См.: Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т16, стр. 274.
53 Письмо Тео к Винсенту Ван Гогу от 22 октября 1889 г. [Париж], там же, № Т19, стр. 277.
54 См.: F. Dauchоt. Le "Christ Jaune" de Gauguin. „Gazette des Beaux-Arts", июль— август 1954.
55 В своей книге С. Chasse (Gauguin et son temps. Paris, 1955) воспроизводит распятие в Низоне около Понт-Авена, которое поразительно схоже с картиной Гогена „Зеленый Христос".
56 Письмо Тео к Винсенту Ван Гогу от 16 ноября 1889 г., Париж. Verzamelde Brieven.., № Т20, стр. 278.
57 Письмо В. Ван Гога к брату [ноябрь 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 615, стр. 478.
58 Письмо В. Ван Гога к Бернару [начало декабря 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № В21, стр. 236.
59 Сведения, любезно предоставленные м-ль X. Бутарик (Париж), по словам которой покойная г-жа Кошонек из Роспордена (Бретань), предполагаемая дочь Мари Анри и Мейера де Хаана, всегда утверждала, что портрет этот изображает не ее мать, хотя обычно он и считался портретом Мари Анри.
60 См.: R. Reу. Gauguin. Paris, 1928, стр. 25.
61 См.: Mothere, цит. соч., стр. 36.